Переходя Рю-дю-Пэн, я достаю pain au chocolat из пакета и откусываю кусочек. Маслянистые пластинки теста и кусочки черного шоколада у меня во рту. Ммм. В Хадсонвилле я бы сейчас ела Cheerios.
Ну, конечно, не сейчас, напоминаю я себе. В Хадсонвилле на шесть часов меньше. Я представляю предрассветное персиковое небо над притихшими домами и серой водой. В своем воображении я рисую Руби, она спит в своей комнате с красочными гобеленами. И тут же ощущаю укол беспокойства, вспомнив ее вчерашнее письмо.
Отбрасываю эту мысль и толкаю калитку, ведущую в папин сад. Лимоны бросают тень на каменные скамьи, от рядов сирени исходит приятный аромат. Когда я прохожу мимо бассейна, давно не кошенная трава щекочет мне ноги.
На второй день после приезда я, сгорая от нетерпения, надела купальник и побежала в сад, но моим ожиданиям не суждено было оправдаться. Искристая голубая поверхность бассейна обманула меня: плитка на дне была вся грязная. Мама бы закатила глаза и сказала, что это так похоже на отца — ради статуса содержать бассейн и никогда не чистить его.
Не то чтобы я сказала маме про бассейн. Или, если уж на то пошло, про отсутствие отца. Мною овладевает паника, и кусочек pain au chocolat чуть не попадает не в то горло. Каждый день мама пишет письма, спрашивает, все ли у меня в порядке, и просит, чтобы папа ей позвонил. Она наверняка что-то подозревает. Я отвечаю, что все хорошо (Ça va!) и что мы с папой заняты. Но от вранья меня уже тошнит и внутри все крутит. Не знаю, сколько еще смогу выдержать и не проговориться.
— Non! — доносится из дома недовольный крик.
Я останавливаюсь посреди сада и смотрю на зеленые ставни. Ничего не видно, но я слышу другой громкий голос, тоже женский. Говорят по-французски. Элоиз и Вивьен, понимаю я. Они ругаются. Наверное, в комнате Вивьен, это в конце второго этажа, окна, как и у меня, выходят в сад. Вивьен всегда закрывает дверь туда, занавески сейчас тоже задернуты.
Я стою неподвижно, слушаю и гадаю, почему они ругаются. Буквально минуту спустя их голоса замолкают, и я иду дальше. Прохожу мимо розовых кустов и подсолнухов и наконец оказываюсь возле красного сарая. Прежде чем открыть скрипучую дверь, доедаю остатки pain au chocolat и смахиваю с губ крошки.
Папина студия просторная, в ней много воздуха, там полы из грубо отесанного дерева, а из окна в крыше льется солнечный свет. Сильно пахнет краской и скипидаром, именно так всегда пахла папина одежда. Я улыбаюсь воспоминаниям каждый раз, когда прихожу сюда.
По комнате расставлены мольберты, стопками разложены эскизные альбомы, контейнеры с кистями и углем.
Похоже на рай для художника. Наверное, это он и есть. Кроме Вивьен сюда регулярно приходят испачканные краской женщины и мужчины, они молча работают, каждый у своего мольберта. Однако сегодня здесь лишь месье Паскаль, с кистью в руках он рассматривает свое полотно.
Месье Паскалю примерно девяносто девять лет, и у него вечно недовольный вид. Вивьен рассказала, что он знаменитый художник, живет в Ле-дю-Шеман, но она не представила нас друг другу (я ничего не имела против). По седой бороде и соломенной шляпе я узнала в месье Паскале того старика, который изображен среди розовых кустов на папиной картине, висящей в доме, в гостиной. Не проронив ни слова, я прохожу мимо знаменитого художника в дальний угол сарая и устраиваюсь за маленьким письменным столом, рядом с большими картонными коробками. Здесь я работаю, хотя не рисую ни красками, ни углем. Этим летом я выполняю обязанности папиного ассистента.
На выходных папа прислал из Берлина письмо, в котором (уже в миллионный раз) извинился и сказал, что если уж я так прошу и действительно хочу, то могу начать разбирать в студии его бумаги и наброски. Так что вот уже несколько дней я именно это и делаю. Работа непростая: папин стол был завален чеками, распечатками писем, старыми тюбиками краски, каталожными карточками с записями от руки. А наброски были небрежно втиснуты в коробки. Видимо, свою склонность к неряшливости я унаследовала от отца.
Однако я неожиданно нашла удовлетворение в упорядочивании хаоса: освободила стол, тряпкой протерла пыль, подписала папки в ящиках стола, привела в порядок разрозненные документы. «Неужели это я?» — думается мне, пока я рассматриваю безупречно чистый стол. Будто за дело взялась другая Саммер.
Сажусь, скрестив ноги, на прохладный деревянный пол и принимаюсь за еще одну большую коробку с эскизами. Папа сказал, что к лету переправил сюда из Парижа все старые наброски, чтобы было откуда черпать вдохновение.
Под успокаивающее шуршание кисти месье Паскаля я наклоняюсь над коробкой и начинаю просматривать большие рулоны бумаги. На одних неясные, выполненные углем силуэты — поначалу они напоминают мне размытые фото. На других, вроде наброска стоящей на пляже в отдалении женщины, прорисовано больше деталей.
Вдруг мне попадается эскиз, который кажется знакомым. На нем почтальон, толкая перед собой тележку, идет по засаженной деревьями городской улице. Через минуту я понимаю, что цветной, выполненный красками вариант этого наброска висит в Музее Уитни в Нью-Йорк-Сити. Мы с Руби ездили туда во время зимних каникул, и я так гордилась, увидев на стене папину картину и рядом официальную табличку: «РАЗНОСЧИК. НЕД ЭВЕРЕТТ. ХОЛСТ, МАСЛО».
На обороте эскиза просвечивает надпись, и я переворачиваю его. «Дневной почтальон, 53-я улица, Манхэттен», — нацарапано папиной рукой, и рядом дата. Нарисовано семь лет назад, мне тогда было девять. До развода. Я представляю, как папа садится в поезд до Нью-Йорк-Сити, чтобы сделать наброски прохожих. Наверное, позже он решил, что «Разносчик» звучит более поэтично, чем «Дневной почтальон».
Продолжаю просматривать эскизы, один из них вызывает у меня улыбку. Это выполненное углем изображение старика в соломенной шляпе, он стоит между двумя розовыми кустами: это эскиз картины с месье Паскалем. На обороте папа указал: «Клод Паскаль, Ле-дю-Шеман». Датировано прошлым летом.
Оказывается, эти розовые кусты из папиного сада. Я бросаю взгляд через студию на настоящего Клода Паскаля и опять смотрю на надпись. Так здорово увидеть, как работает отец: сначала делает набросок, потом на его основе создает картину. Будто он — пусть самую малость — становится мне ближе, хотя сам по-прежнему далеко.
Скри-и-и-ип. Вздрогнув, я поднимаю голову и вижу, как открывается дверь сарая. Вбегает Вивьен, лицо раскраснелось, в руке сжимает кисть. На ней белая шелковая блузка с запачканными краской манжетами; рыжеватые волосы, как обычно, собраны в низкий хвост. Она не здоровается ни с месье Паскалем, ни со мной. Наверное, даже не видит меня — я сижу за коробками.
Через секунду в дверь вбегает кое-кто еще — Элоиз. Совершенно ясно: она следовала за матерью, обе они расстроены. И правда, Элоиз плачет — на щеках поблескивают слезы, губы дрожат. Особенно раздражает, что даже сейчас она красива. Из-за коробок я вижу, что они с Вивьен стоят друг напротив друга. Вспоминаю их ссору незадолго до этого.
— Maman! — Элоиз в ярости, руки сжаты в кулаки. — Ne marche pas — loin de — moi. — Она горько плачет, всхлипы мешают говорить. — J'en peux plu! Elle…
[42]