— Все равно спасибо, — серьезно добавляю я и смотрю ему в глаза. — За то, что помог пережить вчера.
Жак пожимает плечами.
— Рад, что мог быть полезен, — говорит он, хоть я и понимаю, что для него все это было чересчур. Он все еще выглядит устало.
— И спасибо тебе за. все остальное, — продолжаю я. — За наши приключения.
Жак улыбается, и на его щеках появляются ямочки. Мы стоим в коридоре его квартиры, смотрим друг на друга. Я невыспавшаяся, сарафан мятый, в брызгах грязи, а про волосы и говорить нечего. Однако между нами пробегает искра: та самая, прежняя искра, что уже вспыхивала до вчерашнего дня. Но, быстро возникнув, она тут же гаснет, как залп салюта.
— Ты домой? — спрашивает Жак, проводя руками по волосам.
Я киваю. Хоть и не знаю, какой дом он имеет в виду: папин или настоящий, но уточнять не хочется. В любом случае это прощание. В другой жизни, если бы удалось остаться в счастливом неведении относительно папы и его тайной семьи, все могло бы быть иначе и с Жаком. Я бы осталась во Франции, мы бы вместе поехали в Париж. Целовались бы у Эйфелевой башни. Может, я бы даже звала его бойфрендом — mon petit ami. Сердце екает при этом «а вдруг», но я тут же грустно улыбаюсь. А может, ничего бы и не было.
— Au revoir, — говорю я, делая шаг к Жаку. Беру его за руку.
– À bientôt, — отвечает он. Я знаю, что это значит «до скорого», не такое окончательное прощание. А ведь и правда: кто знает, что нас ждет в будущем?
Жак подносит мою руку к губам и целует. Потом наклоняется и целует меня по-настоящему. Отвечая на поцелуй, я обвиваю руками его шею. Запоминаю, какие у него губы, какие на ощупь волосы. Всего этого я не забуду. На минуту кладу голову на теплую грудь Жака. А потом ухожу, попросив Жака передать родителям мою благодарность.
— Надеюсь, в твоей семье все будет хорошо, — говорит Жак, провожая меня до двери.
«Я тоже на это надеюсь», — думаю я, спускаясь по винтовой лестнице. Выхожу через кафе, здесь месье Кассель, пора открываться. Да и все остальные заведения на бульваре Дю-Томп уже ожили, хозяева поднимают решетки и поливают тротуар мыльной водой. В утреннем свете все кажется розовым.
Я иду, и мне грустно — уже скучаю по Ле-дю-Шеман, хотя еще не уехала. Я прохожу мимо закрытого бутика, в витрине которого выставлены красивые платья, мимо TABAC с потухшей красной вывеской. Церковные колокола отбивают семь утра. Поворачивая у фонтана с купидонами, я подставляю руку под струйку воды, будто на счастье.
Рю-дю-Пэн еще не проснулась, слышно только пение птиц. Замирая от страха, подхожу к дому отца. Булочная открыта — пахнет подходящим тестом, и я заглядываю внутрь. У меня с собой нет евро, так что pain au chocolat мне не купить. Я просто тяну время. Бернис занята у печи, и я вспоминаю о папином наброске, который так и не нашла. Заметив меня, она улыбается и как ни в чем не бывало говорит: «Bonjour, Саммер!» Для нее действительно ничего не изменилось. Что бы ни надломилось, ни обрушилось в мире, Бернис будет здесь вынимать из печи свежий хлеб. И это утешает.
Не успевает Бернис выбрать мне pain au chocolat, как над дверью тренькает колокольчик. Булочную заполняют ранние покупатели, они болтают по-французски о багетах и круассанах. Пользуясь случаем, я проскальзываю сквозь них, как рыбка в воде, и выхожу на улицу. Здесь, расправив плечи, я перехожу дорогу и иду к папе.
Часть шестая
Двойная жизнь
Среда, 19 июля, 7:59 утра
ОДИН — ТЫСЯЧА РАЗ — два — тысяча раз…
Я лежу, вытянувшись, на кровати, одеяло сброшено, гудит кондиционер. Я вся в напряжении: отсчитываю секунды до того, как заорет стоящий на тумбочке будильник. Пока этого не произошло, я могу оставаться в неопределенном, подвешенном состоянии между сном и явью. И можно на время отбросить мысли о том, что вчера рассказала мама. Об отце и его… тех… других людях во Франции.
Двадцать четыре — тысяча раз — двадцать пять — тысяча раз…
Я переворачиваю подушку более прохладной стороной вверх. А ведь мне снилась Франция. Да, я была во Франции. Гуляя в саду среди розовых кустов и лаванды, я ела круассан. У сверкающего бассейна наклонилась, чтобы посмотреть на свое отражение, и увидела девочку с копной светлых непослушных волос, но это была не совсем я, а какой-то странный близнец. Пока я на нее смотрела, ее глаза и рот превратились в зияющие черные дыры, и в этот момент я резко проснулась с колотящимся сердцем, до будильника оставалась целая минута.
Тридцать восемь — тысяча раз — тридцать девять — тысяча раз…
Перевернувшись на бок, оглядываю еще темную комнату. Хоть она не изменилась. Вот мои неаккуратные стопки книг. Разбитое зеркало. Постеры — один с балеринами Дега, другой с сестрами Ренуара. Если бы не сарафан в горошек — счастливый сарафан, брошенный на спинку стула, не альбом фотографий от Макса и не портрет в рамке от тети Лидии на письменном столе, то можно было бы подумать, что ужина в честь дня рождения — и всего, что последовало за ним, — не было.
Пятьдесят восемь — тысяча раз — пятьдесят девять — тысяча раз…
Потом еле слышный щелчок, и радио на тумбочке оживает. Я хоть и ждала этого, но все равно вздрагиваю.
— С до-о-о-обрым утром, Хадсонвилл! С вами «Боб и Боб по утрам». Денек, похоже, будет знойным, температура воздуха поднимется до 38 градусов и выше, а влажность вообще зашкалит. Но дождя так и не предвидится, никакого облегчения…
Вытянув руку, я хлопаю по кнопке, и болтовня прекращается. Несмотря на то что кондиционер старательно гонит холодный воздух, сегодняшний зной уже просачивается в дом. Обычно жара в конце июля — и само слово «зной» — пробуждает во мне какое-то радостное волнение. Чем жарче, тем острее ощущается лето. Мое время года. Обычно я радостно вскакиваю, влезаю в шлепки и выбегаю на солнце. Сегодня же мне не хочется никуда выходить. Сидя на кровати, я почесываю гигантский комариный укус на локте. Хотела бы, как краб, забраться в панцирь и трусливо закопаться в песок.
Раздается стук в дверь, и мама заглядывает ко мне в комнату, я даже не успеваю сказать: «Войдите». Такая уж у мамы привычка.
— Как ты, дружочек? — мягко интересуется она. — Поспать удалось? Я услышала твой будильник.
Совершенно ясно, что сама мама не спала совсем: ее лицо бледное и осунувшееся, под глазами темные круги. Она все еще одета во вчерашнее черное платье, босая, в руке кружка «Хадсонвиллский колледж» с кофе.
Когда мы вернулись из «Оролоджио», я сразу побрела в свою комнату, а мама пошла на кухню варить кофе. Я и не предполагала, что она даже ложиться не будет. Однозначно, мы обе переволновались.
— Я спала, — отвечаю я и чуть содрогаюсь при воспоминании о ночном кошмаре.
— Ты, наверное, очень устала, — говорит мама, шире открывая дверь.
Ро, конечно, рядом с мамой: стоит, насторожившись, возле ее ноги, хвост трубой. Нахмурившись, я с обидой отмечаю, что маму он любит больше, чем меня. Обида есть и на маму. До сих пор. Однако, к моему удивлению, Ро, мягко ступая, входит в комнату и запрыгивает ко мне на кровать. Устроившись у меня под боком, он сворачивается клубочком и начинает мурлыкать. Удивленная, я молча смотрю на его рыжий мех. Неужели сверхъестественное кошачье чутье подсказало ему, что сегодня ко мне лучше отнестись с добротой?