Однако гораздо хуже то, что товарищество снимает с человека ответственность за себя самого перед Богом и перед совестью. Человек делает то, что делают все. У него нет выбора. У него нет времени на размышления (разве что он, на свою беду, проснется ночью один-одинешенек). Его совесть – это его товарищи, она дает ему отпущение всех грехов, пока он делает то же, что все
[4].
Опять-таки с прусской (юридической) дотошностью, с прибавлением личного психологического (чтобы не сказать лиро-эпического) опыта разобран один из механизмов превращения человека в зверя. И опять-таки: как же ему (Гитлеру) удалось загнать целую страну, целый народ в такой угол, из которого выход только в казарму или в концлагерь? (И в том и в другом случае – в смерть?) Как ему до определенного этапа вообще все удавалось? Попытки ответа уже мелькали в первой книге не известного почти никому тридцатилетнего немецкого эмигранта, начинающего колумниста английской газеты «Observer»:
Одним из искушений было бегство в иллюзию: чаще всего в иллюзию превосходства. Те, что поддавались этому искушению, – в основном пожилые люди, – смаковали дилетантизм и некомпетентность, которых, конечно, хватало в нацистской государственной политике. Опытные профессионалы чуть ли не ежедневно доказывали себе и другим, что все это не может долго продолжаться, они заняли позицию знатоков, потешающихся над чужим невежеством; они не разглядели самого дьявола благодаря тому, что сосредоточенно всматривались в какие-то детские, незрелые его черты; свою полную, абсолютно бессильную сдачу на милость победителей они, обманывая самих себя, маскировали мнимой позицией наблюдателя, смотрящего на все не то что со стороны, но – свысока. Они чувствовали себя полностью успокоенными и утешенными, если им удавалось процитировать новую статью из «Таймс» или рассказать новый анекдот. Это были люди, которые сначала абсолютно убежденно, а позднее со всеми признаками сознательного, судорожного самообмана из месяца в месяц твердили о неизбежном конце режима. Самое страшное настало для них в тот момент, когда режим консолидировался и когда его успехи нельзя было не признать: к этому они не были готовы. В первую очередь на эту группу с весьма хитрым и точным психологическим расчетом был обрушен ураганный огонь статистического хвастовства; именно эта группа составила основную массу капитулировавших с 1935 по 1938 год. После того как стало невозможно, несмотря на все судорожные усилия, удерживаться на позиции профессионального превосходства, эти люди капитулировали безоговорочно. Они оказались не способны понять, что как раз успехи нацистов и были самым страшным в их диктатуре. «Но ведь Гитлеру удалось то, что до сих пор не удавалось ни одному немецкому политику!» – «Как раз это-то и есть самое страшное!» – «А, ну вы – известный парадоксалист» (разговор 1938 года)
[5].
Вот это «самое страшное» хорошо бы исследовать, понять, когда дуэль окончена, когда твоего противника (вместе с твоей страной) добили англо-американские бомбы и русские штыки. Здесь же есть и личный, обидный для гордого образованного пруссака мотив. Как же так! Вот я и мои друзья учимся, развиваемся, читаем книжки, спорим, грызем гранит науки, и вдруг откуда-то появляется необразованный безумец и побеждает всех нас и ставит нас перед выбором: или в казарму, или в концлагерь, или в эмиграцию? Кто же он? Спустя тридцать лет после его позорного поражения и самоубийства в одной из стран-победительниц (Великобритании) появляются книги, его реабилитирующие (например, книги Дэвида Ирвинга), в другой стране-победительнице (СССР) растут и ширятся близкие ему настроения. (Этого Хафнер мог и не знать. Хотя… еще в 1973 году Михаил Агурский в сборнике «Из-под глыб» писал «о национал-социалистской опасности в Советском Союзе» – его статья так именно и называлась.)
Хорошо бы вглядеться в этого пусть и на исторический час, но победителя. Внимательно посмотреть на поверженного врага. Да и повержен ли он? Хафнер не был поклонником Бертольта Брехта, но его стихи с перефразировкой знаменитого крика Агриппины, матери Нерона, своим убийцам «Бейте в живот! Он еще может родить другого гада», конечно, знал. И со всей прусской основательностью и юридической дотошностью в гада всмотрелся.
Антитеза
По таковой причине ясно, что книга, которая перед вами, не просто диалогична по отношению к первой книге Хафнера, она ей антитетична. Уж больно главные герои разные. Если говорить в терминах близкой нам литературы (впрочем, и для Хафнера, образованного европейца, эта литература была не чужой), то «История одного немца» – толстовская книга, тогда как «Некто Гитлер» книга из мира Достоевского, мира жуткого, изломанного, гибельного.
Главный герой «Истории одного немца» – герой Толстого: то ли Андрей Болконский, то ли Пьер Безухов, то ли Константин Левин или Нехлюдов. Человек, стремящийся жить по правде и совести, ищущий истину, старающийся «не свернуть с тропинки чести» (Стефан Георге). Человек, старательно анализирующий свои поступки, старающийся понять, где и почему он оступился. Он, а не его страна и не его народ.
Главный герой книги «Некто Гитлер» – герой Достоевского: то ли Смердяков, то ли Верховенский, то ли Раскольников, с выстриженной наотмашь совестью, да и карамазовские черты в нем нет-нет да и проглядывают. Человек страсти и безумных, бредовых идей; человек жуткой, но веры. Веры настолько жуткой и в такие бесчеловечные вещи, что порой закрадывается сомнение: этот сгусток воли и энергии точно человек? «Исчадие ада» по отношению к нему не кажется плоской метафорой.
Самое удивительное, что и историософия одной книги абсолютно антитетична историософии другой. Историософия первой вполне толстовская. Всякий, кто внимательно читал философские страницы «Войны и мира», посвященные поиску «интеграла истории», с их ненавистью и презрением к политике и политикам, особенно с их убеждающей и убедительной уверенностью в том, что все исторические личности, все эти «великие люди» не более чем пена на волнах исторического потока: не от них зависит его направление, не они это направление определяют, – с ходу обнаружит толстовский исток в «Истории одного немца»:
Звучит парадоксально, но все же фактом является то, что действительно большие исторические события разыгрываются между нами, безымянными пешками, затрагивают сердце каждого случайного, частного, приватного человека, и против этих личных и в то же время охватывающих массы решений, которые их субъекты порой даже не осознают, абсолютно бессильны могущественные диктаторы, министры и генералы. Знак, характерный признак этих решающих исторических событий – то, что они никогда не проявляются как массовые; дело в том, что масса, как только она становится таковой, утрачивает способность к действию: настоящее историческое событие всегда проявляется как частное, личное переживание тысяч и миллионов одиночек.
Я говорю не о каких-то туманных исторических конструкциях, но о вещах, чей в высшей степени реальный характер невозможно оспорить. Что, к примеру, было причиной поражения Германии и победы союзников в 1918 году? Высокое полководческое искусство Фоша и Хейга и отсталая стратегия Людендорфа? Ни в коей мере! Главной причиной было то, что «немецкий солдат», то есть безымянная десятимиллионная масса, внезапно не захотела, как прежде, жертвовать своей жизнью во время каждого наступления и оборонять свои позиции до последнего бойца. Где произошло это решающее изменение? Не на тайных бунтовских сходках немецких солдат, но в сердце каждого из них, каждого в отдельности. Большинство из солдат едва ли сумели бы найти подходящие выражения, чтобы рассказать о происшедшей с ними перемене; это в высшей степени сложное, судьбоносное в полном смысле слова, психологическое явление каждый из них выразил бы разве что возгласом: «Дерьмо!» Если бы среди солдат нашлись бы обладающие даром слова и если бы их спросили о случившемся, то каждый рассказал бы о множестве в высшей степени случайных, в высшей степени частных (а также и не слишком интересных и не слишком значительных) мыслей, чувств и переживаний; здесь оказались бы письма из дома, личные отношения с фельдфебелем, соображения насчет кормежки и размышления о войне, ну и (поскольку каждый немец немного философ) о смысле и ценности жизни. Не мое дело анализировать психологические процессы, решившие исход той войны, однако думаю, они представляют интерес для всех, кто считает, что рано или поздно эти процессы – или подобные им – должны быть описаны
[6].