Конечно, немцам Гитлер уготовил куда более почетную роль, чем полякам: сначала – народ-господин, завоевавший весь мир, потом – по меньшей мере народ-герой, противостоящий всему миру. Но и немцы под конец отказались играть в его спектакле – не важно, из слабости или из преступного неповиновения. Значит, они должны были пасть согласно гитлеровскому смертному приговору: они должны были (процитируем Гитлера еще раз) «исчезнуть, быть уничтожены».
Отношение Гитлера к Германии с самого начала таило в себе некую странность. Некоторые английские историки во время войны пытались доказать, что Гитлер, так сказать, закономерный продукт всей немецкой истории; что от Лютера через Фридриха Великого и Бисмарка идет прямая линия к Гитлеру
[170]. Всё наоборот. Гитлер глубоко чужд любой немецкой традиции, и более всего он чужд лютеранско-прусской традиции, не исключая ни Фридриха, ни Бисмарка, традиции трезво-самоотверженного служения государственному благу. Но трезво-самоотверженное служение государственному благу – это как раз последнее, в чем можно заподозрить Гитлера, даже успешного Гитлера предвоенного периода. Немецкая государственность – не только в ее правовом, но и в организационном аспекте – была с самого начала пожертвована Гитлером во имя тотальной мобилизации народа и (не будем об этом забывать) во имя собственной незаменимости и несменяемости; об этом мы уже писали в предыдущих главах. Трезвость он планомерно изгонял одурманиванием масс; можно сказать, что шесть лет он накачивал немцев наркотиками, да и сам был для них наркотиком, которого лишил их во время войны. А что до самоотверженности, то Гитлер как раз крайний и самый яркий пример политика, ставящего свое личное сознание избранности выше всего и мерящего свою политику масштабами своей собственной биографии; впрочем, не будем повторять то, о чем было сказано более подробно. Обратившись к его политическому мировоззрению, нельзя не заметить, что он вообще в своем политическом мышлении не принимал в расчет государство, он оперировал только понятиями нации и расы; это объясняет грубость его политических действий и одновременно неспособность превратить свои военные победы в политические успехи: политическая цивилизация Европы – и Германии, само собой, тоже – с конца эпохи Великого переселения народов зиждилась на том, что войны ведутся между государственными образованиями, оставляя в стороне как народы, так и расы.
Гитлер не был государственным деятелем, и уже хотя бы поэтому он стоит особняком в немецкой истории. Но его невозможно назвать и таким народным вождем, каким был, например, Лютер, имеющий с Гитлером только то общее, что оба были уникальны, оба явились без предшественников и не оставили после себя наследников. Но если Лютер во многих своих чертах прямо-таки персонифицировал немецкий национальный характер, то личность Гитлера так же не вписывается в немецкий национальный характер, как его Дворец партийных съездов
[171] не вписывается в архитектуру Нюрнберга. У немцев даже в период их неистовой веры в фюрера было некое понимание чуждости Гитлера немецкой традиции. К восхищению Гитлером у них всегда примешивалось нечто вроде удивления, удивления тем, что им было подарено нечто столь неожиданное, столь чужеродное, как Гитлер. Гитлер был для них чудом – «посланцем небес», что, прозаически говоря, может означать только одно: некто совершенно необъяснимым образом явившийся извне, свалившийся как снег на голову. «Извне» здесь не только «из Австрии». Гитлер явился к немцам из куда более дальнего далека; сперва, ненадолго, с небес; потом – не приведи впредь, Господи, – из глубочайших пропастей ада.
Любил ли Гитлер немцев? Для себя он выбрал Германию, не зная ее; да, собственно говоря, он так и не узнал Германию. Немцы стали избранным им народом, потому что врожденный инстинкт властвования, будто магнитная стрелка, указал ему на Германию, в то время обладавшую самым большим потенциалом власти в Европе. Немцы интересовали его только как инструмент власти. У него были честолюбивые планы относительно Германии, и в этом он оказался схож с немцами своего поколения. Немцы тогда действительно были очень честолюбивым народом – честолюбивым и одновременно политически абсолютно беспомощным. Два этих обстоятельства давали Гитлеру шанс. Но честолюбие немцев и честолюбие Гитлера не совсем совпадали – так ли уж много немцев хотели переселиться в новую колонию, Россию? – а у Гитлера не хватало рецепторов для таких тонких различий. Получив власть, он и вовсе перестал воспринимать что-либо адекватно. Его немецкое тщеславие все более и более напоминало гордость коннозаводчика своими рысаками. Под конец Гитлер и вовсе повел себя как разъяренный коннозаводчик, насмерть забивающий свою лошадь за то, что она не смогла выиграть дерби.
Уничтожение Германии стало последней целью, которую Гитлер поставил перед собой. Он достиг ее не полностью, впрочем, все его смертоносные цели оказались достигнуты не полностью. Германия его отвергла быстрее, чем можно было надеяться, и куда основательнее, чем можно было предположить. Спустя тридцать три года после падения Наполеона во Франции был избран новый Наполеон. Спустя тридцать три года после самоубийства Гитлера никто в Германии не имеет ни малейшего политического шанса, коль скоро он будет клясться именем и делом Гитлера. Это хорошо. Нехорошо то, что память о Гитлере вытесняется у старшего поколения немцев, а большинство молодых немцев и вовсе ничего о Гитлере не знают. А еще хуже то, что многие немцы сейчас не осмеливаются быть патриотами Германии. Немецкая история не кончилась вместе с Гитлером. Тот, кто думает, что это не так, и, может быть, радуется тому, что с Гитлером настал конец немецкой истории, даже не подозревает о том, что тем самым он исполняет последнюю волю Адольфа.