«Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь я в санках по горе крутой», – всплыли в разгорячённом мозгу школьные строчки, втиснутом волей судьбы в хрупкую женскую черепушку.
Аркадий попытался угадать, в какой избёнке ему предстоит доживать свои никчёмные годки, но водитель всё не останавливал, вёл машину на другой край деревни.
Жизнь за занавеской
Интересно, как оно должно его настигнуть, это пресловутое осознание себя женщиной? Как приступ бронхиальной астмы, когда бронхи становятся вдруг до обидного узкими и непроходимыми, и пока в них не брызнешь чего-нибудь расширяющего, не дают дышать полной грудью? Или как прилив во время климакса, когда лицо вдруг начинает гореть, словно в вену «воткнули» шприц хлористого кальция? Рассказал бы кто, прояснил ситуацию! Такого нет ни в учебниках, ни в интернете. Хотя какой интернет в доперестроечное время?!
Или, может – так, как сейчас, в машине, под испепеляющими взглядами двух изголодавшихся самцов? С оттенком отвращения и дурноты?
«Ты не чувствуешь, совсем никак не ощущаешь, что один из этих опухших от беспробудной пьянки гамадрилов твой, а другой – не твой. Нет никакой привязанности к этой особи, лишь отдалённо напоминающей человеческую. Во всяком случае, в жар точно не бросает. Может, это только пока, до первой ночи? Во-он в той покосившейся избёнке? О, это будет сказка, а не ночь!»
Дочурка ровно посапывала, когда её мать, как ни в чём не бывало, сцедила остатки молока в бутылочку и спрятала грудь. Потом несколько минут смотрела на спящее родное личико.
Кроме нечеловеческой боли, которую довелось испытать по прибытии в восьмидесятые, безусловно, главным открытием Изместьева было ощущение непонятного, необъяснимого чувства к этому крохотному клочку живой материи, к этой родственной душе.
Он не относил себя к особо сентиментальным и чувствительным натурам. В институте на кафедре токсикологии, когда преподаватель подвергал кошку воздействию боевого отравляющего вещества, и все девчонки группы не могли спокойно смотреть на предсмертные конвульсии животного, он не отворачивался, и в обморок не падал. Хотя, чего греха таить, смотреть было неприятно.
Отчего же теперь слёзы наворачиваются на глаза при виде этой чмокающей крошки?! Отчего ком подкатывает к горлу при виде красных галстуков и комсомольских значков, при забытых аккордах старых песен? Что изменилось, кроме тела?
Быстро сгущались сумерки. До Изместьева доносился лай собак, скрип колодезного ворота. Тут и там вспыхивали в вечерней хмари огоньки, звучала негромкая музыка. Оказаться в деревенской глуши образца середины восьмидесятых – об этом ли он мечтал, шагая в пропасть с шестнадцатого этажа в далёком отсюда две тысячи восьмом? Уму непостижимо!
– Не застудишь крохотулю? – поинтересовался Федунок, открывая дверцу жене и принимая от неё новорождённую. – Чай, не май месяц.
– А одеялко-то я зачем взяла? – по-стариковски прокряхтела Акулина, неожиданно с трудом выбираясь из салона. – Она у меня как у Христа за пазушкой!
Оглядевшись, Изместьев глубоко вздохнул. Подёрнутые инеем крыши, покосившиеся заборы и тротуар из трёх досок в сгустившихся сумерках выглядели страшно, как в чёрно-белой кинохронике его детства. В огородах тут и там чернела земля, кое-где горели костры, люди жгли ботву, «дожившую» до ноября.
Сказать, что изба, в которой Акулине предстояло вырастить обеих дочерей и, возможно, выдать их замуж, представляла из себя бесформенную лачугу, означало бы весьма поверхностно взглянуть на вещи. Аркадий не мог представить, что такие избы в принципе существуют.
На ветхом крыльце стояло нечто, закутанное в старую шаль. Скорее интуитивно, нежели фактически, Акулина поняла, что это её старшая дочь.
Никогда Аркадий не чувствовал своего сердца, ни разу в жизни не пользовался ни валидолом, ни нитроглицерином, а здесь неожиданно возникла острая потребность в лекарстве.
К своему стыду, Изместьев забыл поинтересоваться, когда была госпитализирована Акулина – при первых схватках или за несколько дней до родов? Сколько времени бедный ребёнок был предоставлен сам себе, парализованная свекровь – не в счёт.
Выписка лежала в хозяйственной сумке, но рыться в ней сейчас не пристало. Девочка во все глаза смотрела на свою маму, и сфальшивить в эту минуту Изместьев не имел права.
– Не урони дочь, Фёдор, – попросила она мужа и бросилась к крыльцу.
Девочка скинула с плеч шалюшку и прыгнула с крыльца навстречу.
Ему показалось, что они бежали по огороду навстречу друг другу целую вечность. Худенькое скуластое лицо с огромными чёрными глазами не казалось чужим. О нём он мечтал все свои никчёмные сорок лет жизни. Его он представлял в минуты отчаяния.
Вот кто ему нужен был – дочь! А вовсе не сын! Его родственная душа, которой так не хватало! Как он не догадался? Может, и жизнь по-другому бы сложилась.
Рухнув перед ребёнком на колени, Акулина стала целовать родное личико. Как она могла её оставить так надолго? Как?!
– Мамочка! Мамочка… Мамуля… – отрывочно влетало то в правое, то в левое ухо. – Где же ты была? Я так соскучилась! Ты больше не уедешь? Только не уезжай, мамочка, я прошу тебя, не уезжай! Мне так скучно, я соскучилась! Очень-очень!
– Родная моя, никуда я больше не уеду! – охрипшим, сбивающимся от волнения голосом отвечала мать, целуя и обнимая дочь.
– Ты говорила, что приедешь на следующий день…
– Я не знала, девочка моя, что так надолго! Я не могла знать! Я потом тебе всё объясню! У нас ещё будет много времени…
Внезапно дочь отстранилась от неё и опустила глаза:
– А где твой животик? Где мой братик? Ты привезла мне братика? Ты обещала братика! Как мы его назовём?
– Твой братик… Твоя сестричка… – кое-как подбирая нужные слова, отвечал Изместьев, – у папы на руках. Посмотри внимательно.
– Какая сестричка? – губки дочери мгновенно скривились. – Ты же обещала братика! Ты не помнишь, что ли? Где мой братик?..
Едва Акулина вошла с дочерью в дом, как в нос ударил резкий запах кислой капусты. Чуть позже поняла, что капуста здесь ни при чём, это был запах долго лежавшего грязного тела.
– Федун! Федун! – голос, поначалу не на шутку напугавший Изместьева и чем-то напомнивший Высоцкого, хрипел из глубины дома. – Куды ездил тако-долго? Кто тоби отпущал?
За выцветшей занавеской, в крохотной светёлке, напоминавшей келью, полусидела-полулежала на деревянной койке бледная, оплывшая, седая женщина. По блуждающему взгляду Изместьев догадался, что женщина слепа.
Свекровь догадалась по скрипу половиц, что кто-то к ней вошёл. Правая рука мгновенно описала круг в воздухе, едва не зацепив сноху за кофту:
– Это ты, Кулюшка? Вернулась, доченька! А дитятко где? Внучок мой где? Слава господу, дождалися. Кое-как дожили, слава богу. Как тяжко-то было…