Когда с копкой было покончено, деляны засадили срезанными с картофелин толстыми очистками с глазками, редко какую лунку верхней половинкой. Теперь был нужен дождь, но он всё не мог собраться: из-за горизонта выползали тучи, погромыхивал гром, обнадёживал, но тучи обходили посёлок над речной поймой, дразня издали темными бородами дождя.
Во второй половине мая из посёлка призвали новую партию, призвали и тех, кто имел «броню».
Рану, что привёз с белофинской, Аркаша Дикун залечил и был готов хоть куда. Взял у посыльного повестку, сунул в карман и пошел доложить начальству об отъезде. Мать шла следом и всё старалась придержать его: раз сын воевал и был ранен – не должно быть такого закона, чтоб снова да под пули идти. Аркаша как мог её успокаивал, а утром медаль к груди приколол, тощую котомочку за спину забросил, взял в руки свой чудо-баян и от последней ступеньки родного крылечка заголосил его перламутровый прощальную. Песня эта баб к окошкам шарахнула и пошла улицей, заметая за собой ребятню:
– А завтра р-рано чуть свето-о-че-ек
Заплачет вся моя р-родня!
К Аркаше пристраивались парни, все с котомками. Никто их дальше края посёлка не провожал: родне было строго наказано, что о дне отправления эшелона их известят, а пока призывники несколько дней будут находиться на сборочном пункте, и посторонним там делать нечего, только толкучку создавать.
И верно – день отправления стал известен. Котька после школы сразу побежал на сортировочную, откуда всегда отходили эшелоны.
На путях стоял шум и гам, ещё почище, чем в тот осенний день, когда грузилась морская бригада. Теперь уезжали местные, городские и поселковые, поэтому провожающих было много.
Знал Котька, где искать своих: за водокачкой на шпалах. Почему-то здесь всегда собирались поселковые. Он перемахнул штакетник, обежал водокачку и – вот она, родная сходка. На шпалах люди сидят, как на посиделках. Бабы, девчата, редко где тут же мужик смолит махру. Между платками и растрёпанными космами стриженые головы призывников яичками отсвечивают. Парням многое позволено, они невест целуют, тискают, не забывают и «посошок» на дорожку потягивать. Песни, смех.
Так будет до тех пор, пока ребят по теплушкам не рассадят и не двинется эшелон. Сначала настанет мёртвая тишина, будто столбняк на народ найдёт, а потом поднимется плач, ни на какой другой не похожий. Не так по покойникам ревут, нет. Тут не похороны, тут все ещё живы, поэтому в рёве этом, проводинном, надежда и заклинание плачем выкрикивается…
А пока тут же, на пятачке, танцы. Аркаша играет. Он один обмундированный. Как старый солдат и фронтовик назначен старшим над вагонной командой. В петлице у него четыре треугольника – старшина. Вот совпадение: на катере был старшиной и тут старшина, командир, ловкий парень. Оно, конечно, командир, но слетел и с командирской головы непокорный чуб, остался от прежнего, привычного Аркаши только баян перламутровый да зуб золотой. Лида Окишева не в счет: все знают, не его она была, это он был Лидин. А, может, это сейчас и главное. Стоит у штакетника, смотрит на Аркашу и плачет. Не стесняется народа. «Не поймёшь этих девчонок, – думал Котька, – ей всего семнадцать, а он уже старик, аж двадцать шесть». Котька и Васю Князева заприметил – то тут мелькнёт, то там. С какой стороны на мечту свою, на баян, в останний раз наглядеться – не знает.
Подошли сюда и директор спичфабрики с парторгом, сбили вокруг себя новобранцев, начали подарки раздавать. Фабком расстарался – каждому портсигар кожаный, туго набитый папиросами, а сверху коробок спичек. Парторг Александр Павлович в гимнастёрке, пустой рукав в ремень комсоставовский заправлен, а с груди орден Красной Звезды рубиновыми лучиками пробрызгивает. Парторг поднял над головой коробок спичек, потряс им:
– Спички эти символические. Тут на этикетке написано: «Искра». Наша к вам просьба такая – от нашей искры так дайте фашистам прикурить, чтоб от них искры посыпались и дыма не осталось!
– Дадим, не жалко, – пообещали парни.
Откуда-то с головы эшелона понеслось и, набирая силу, а с ней и власть, докатилось: «По ваго-о-нам!»
Толпа вздрогнула, качнулась и людской вал хлынул через пути к тёмно-красной кишке эшелона. Гукнул, прочищая глотку, паровоз, распустил над собой гриву дыма, приготовился к дальнему бегу. У теплушек объятия, наказы, плач, пока тихий, до последнего сдерживаемый. Котька не побежал со всеми, его интересовал Аркаша и то, что возле него происходило.
Как только разнеслось: «По вагонам!» – Аркаша руки с баяна уронил, понурился. На нём мать повисла, а от штакетника Лида метнулась. С другой стороны, как из засады, Вася Князев бросился. Мать Аркашина повисела на нём и стала на землю сползать. Её бабы подхватили и – на шпалы, отваживаться. Князев как подскочил, выкрикнул полоумно: «Баян! Аркадий!» – и деньги протягивает.
Лида рядом стоит, как струна натянулась, только что не звенит. Чёрными глазами на Аркашу смотрит, не моргнёт, и слёз не видно, их страх высушил. Аркадий, будто во сне, плечом повёл, лямку на локоть сбросил.
– Спрячь, не срами. – Он отвёл Васины деньги. Тот их в карман свой толкает, а Аркаша ему баян протягивает. Не знает Князев, что делать: или деньги выронить и мечту свою схватить, или пухлую кипу продолжать упрятывать, а тут Аркаша и передумает. Промешкался Вася. Лида в баян вцепилась, к себе потянула. Васильковые мехи растопырились, вздохнул перламутровый, а Лида Князеву:
– Уй-ди!
Попятился Вася и пошёл прочь, покачиваясь, соря мятыми рублёвками. Аркаша Лиду будто только теперь рядом увидел, смутился, чего прежде с ним не бывало, выпустил баян.
– Зачем он тебе, Лидия?
– Эх, Аркадий, Аркадий! – жжёт его сухими глазами Лида. – Я ведь не Князев, я не к баяну присохшая хожу. А баян сохраню. Вернёшься – играть будешь!
– Старшина-а! Дику-ун! – торопят от эшелона.
– Если вернусь, – шепчет Аркаша.
– Вернись! Вернись! Вернись! – заклятьем выкрикнула Лида и криком этим будто отпугнула Аркашино сомненье, и он повторил за ней. как пообещал:
– Вернусь.
Обхватил Лидины плечи, поцеловал в губы, крикнул бабам, чтоб приглядели за матерью, и, не оглядываясь, запрыгал через рельсы в теплушку.
Лида побрела к шпалам, поставила баян, упала на него и затихла.
Откричала, отплакала сортировочная, ушёл эшелон. Котька побежал к берегу, чтобы в последний раз взглянуть на него, когда он выскочит из-за кривуна.
Он не опоздал, примчался раньше и замер на откосе. В синем мареве над рекой горбатился фермами двадцатичетырёхпролетный мост, бурлила, пенилась вода возле толстых ног-опор. Котьке этот мост всегда казался вереницей слонов, перебредающих широкий поток. Но вылетел чёрный, юркий паровозик, проскочил одну ферму, вторую, третью и, всё набирая ход, начал с гулом и лязгом прошивать их, протягивая за собой длинное змеиное тело состава.
К сортировке Котька возвращаться не стал, пошёл к посёлку полем, на котором с мальчишками гоняли футбольный мяч. Теперь оно было размеряно, перепахано лошадьми под картошку и засеяно. Но это деляны городские. Поселковый народ копал лопатами сразу за посёлком, и не подряд, выбирали участки, где получше землица.