— Только так и нужно. Или вы хотите, чтобы поручик до Рождества в госпитале пролежал? Нет, я вполне вас понимаю, господа. Размеренный распорядок, хорошее и своевременное питание и, самое главное, добрые, заботливые и симпатичные сестрички вызывают вашу добрую зависть. Что на это скажете, Сергей Викторович? — выразил явную поддержку моим физическим экзерсисам третий знакомый голос.
— Мне бы с силами собраться да от земли оторваться.
— Вижу настоящего лётчика. Не успел раны заживить, а уже от земли собирается отрываться. Одобряем, поручик! — обладатель первого голоса продолжал фонтанировать весельем и задором.
В моём сиреневом закутке сразу стало тесно. Зато весело, к моему внутреннему удивлению. Я самым натуральным образом обрадовался этому посещению.
Так, тянем время, кряхтим и медленно вздымаем эту неподдающуюся мышцам тяжёлую тушку на ноги. При этом судорожно вспоминаем, кто это ко мне в гости пришёл. Что сослуживцы, это и так понятно по весёлым подначкам и своеобразному отношению, присущему лишь добрым товарищам. Память не подвела и в этот раз, любезно высветила имена и фамилии гостей, а также занимаемые ими должности и чины в роте.
Вот этот весёлый балагур, первым протиснувшийся через густые заросли, мой нынешний сослуживец и давний товарищ, поручик Андрей Вознесенский. С ним мы одно училище заканчивали, Александровское пехотное, Московское. Оба мы дворяне, только я сирота, а у него есть в Москве родители и куча других родственников. В училище попали с Вознесенским в одну роту, даже койки стояли рядышком. Так и шли все два года ровно, что в обучении, что по жизни. И в увольнение вместе бегали. Даже пришлось невольно перезнакомиться со всей его роднёй. Впрочем, для меня это было глотком семейного уюта, особых домашних взаимоотношений, по которым я тогда здорово скучал…
А потом жизнь ненадолго нас разбросала, меня на запад, а его на юг, чтобы чуть позже снова свести вместе в Гатчинской авиашколе. Поручика я получил в положенное время и тогда же чётко понял, что нет у меня никакого желания всю жизнь провести среди солдат и в окопах. В мирное время это ещё куда ни шло, хотя полк наш стоял в такой глухой провинции, что не местное общество с его прекрасными барышнями служило для нас отдушиной от службы и развлечением, а мы для него являлись таковым. И перспективы далёкого служебного будущего рисовались такими же беспросветными, потому что не было у меня наверху никакой протекции, а звёзд с неба я явно не хватал. Потому и воспользовался первой же возможностью круто изменить свою судьбу, когда у нас прошёл слух о наборе офицеров в недавно открытую офицерскую воздухоплавательную школу. Отправил рапорт по команде и вскоре получил положительный ответ.
Приблизительно так же жизнь сложилась и у моего товарища. Снова мы вместе учились в Гатчине, потом получили назначение в Петербургский авиаотряд, а потом и сюда перебрались, в Псковскую авиароту. Так что кому-кому, а ему можно надо мной весело и беззлобно подшучивать.
С ним наш доктор, чуть ниже среднего роста, с крепкой и плотной фигурой, с чёрными роскошными усами и такой же антрацитовой густой шевелюрой. Правда, слабоват наш врач на глаза, поэтому вынужден постоянно носить очки. С круглыми стёклышками, как у кота Базилио в фильме-сказке про некоего деревянного обалдуя.
И третий мне прекрасно знаком. Товарищ и сослуживец, лётчик нашей роты прапорщик Миневич, закончивший ту же Гатчинскую авиашколу и получивший назначение к нам в роту перед самым убытием сюда, в этот город.
— Как самочувствие, поручик? — подхватил меня под руку доктор, помогая принять вертикальное положение. — Не переусердствуете в своих занятиях?
— Ничего, благодарю, уже гораздо лучше, — отдуваясь, вытирал я лицо и шею от обильно выступившего пота подхваченным с земли казённым полотенцем. — Устал от ничегонеделания. Вот решил тело в тонус привести.
Доктор с каким-то удивлением глянул, тут же отвёл глаза. Что это он? Нет, наверняка я что-то не то ляпнул. Надо мне быстрее в люди выходить, с народом побольше и почаще общаться. Хоть пойму, что за словечки и обороты в этом обществе и времени приняты, а то память новая как-то мне в этом не особо помогает. Наверняка ведь прокололся. Ладно, пусть на больную голову списывают все мои непонятности и несоответствия. Ага, запретят летать, вот и будет тебе больная голова со всеми вытекающими! Нет, хватит одному в своей палате валяться, точно пора начинать в люди выходить.
— Аэроплан твой восстановили, так что можешь выписываться, — Андрей поспешил высказать радостную для меня новость.
— Ну куда ему выписываться, поручик? Рано ещё. Сами посмотрите, слаб ещё ваш товарищ. Так что пусть ещё полежит, понаблюдается, собой вот займётся, только осторожно, не перенапрягаясь. А я со своей стороны ещё с лечащим врачом переговорю. Давайте мы вас до палаты проводим, Сергей Викторович. Прапорщик, помогите поручику. И, голубчик, куда вы так спешите? Никуда ваш аэроплан не денется.
— Переговорите, доктор, переговорите. Пусть переведут меня в другую палату, а то одному лежать тяжко и скучно, не с кем словом перемолвиться, — подхватил я слова доктора. Не упускать же так вовремя подвернувшуюся возможность найти собеседников. И мягко высвободил свой локоть из цепкой хватки Миневича. — Нет, Николай Дмитриевич, благодарю за помощь, но я уж как-нибудь сам дойду.
Никуда меня переводить не стали, не положено. Оказывается, лежу я в офицерской палате, не по рангу мне с нижними чинами вместе лежать. А больше в госпитале болящих офицеров нет. Ничего, недолго такое счастье продлится. Скоро Первая мировая начнётся, и здесь места свободного не найдёшь.
Выписали меня через две долгие и нудные недели, когда я уже на стены лез от безделья. Даже физические нагрузки не спасали. Книг мало, газеты всякую лабуду пишут, единственная от них польза, так это смог удостовериться, что вполне могу читать текст со всеми этими ятями и ерами. И прочей галиматьёй. И писать тоже, оказывается, могу. Только для этого приходится сознание притормаживать, отдаваться на волю наработанным этим телом автоматическим движениям. Тогда вполне могу писать в духе и соответствии этому времени. А стоит только вдумываться в то, что собираюсь изобразить на листе бумаги, и всё, сплошное палево. Никто моих каракулей не разберёт. Если просто удивятся, считай, мне сильно повезло. Потом не оправдаешься. Упекут в жёлтый дом с решётками на окнах и белой одежде на голое тело. Так, что-то я не о том думаю.
Так вот, выписали, выдали отглаженный мундир, начищенные до зеркального блеска сапоги, новенькую фуражку с чёрным околышем. Распрощался с сестричками — ничего у меня особо такого ни с кем из местного персонала не сложилось, да и не было пока на то ни особого желания, ни здоровья. Лишь в последнее время появились какие-то намётки, но уже банально не успел — покинул это благословенное заведение. Ничего, всё ещё впереди. Наверстаю, было бы желание.
Стою, на реку смотрю, любуюсь. И по сторонам не забываю поглядывать, интересно же. Почти никого нет на улице, так, в отдалении парочка барышень прогуливается, но слишком уж в отдалении, не разобрать ничего. Одно понятно, что что-то розовое и пышное. Здание госпиталя за спиной осталось. Зелено всё вокруг, солнце пробиться через сочную густую липовую листву не может, лишь светлыми пятнами просвечивает немножко, поэтому на аллее прохладно. Свистнул извозчика, и так это у меня лихо получилось, что я даже удивился. В той жизни свистеть не особо выходило.