Заявление своё о заграничной моей поездке ещё не подавал, но оно будет подано».
18 мая 1935 года во время демонстрационного полёта, столкнувшись с истребителем сопровождения, потерпел катастрофу многомоторный самолёт «Максим Горький». В дневнике драматурга Афиногенова появилась запись:
«Горький пережил смерть сына и самолёта своего имени. Длинной жизни старик».
23 мая газета «Известия» опубликовали статью, в которой, в частности, говорилось:
«Преступное молодечество послужило причиной гибели отличных людей, чья трудовая энергия могла бы дать родине ещё много ценного…
Долой фокусников дела и слова!
… бессмысленному молодечеству — позор!
М. Горький»
А Булгаков продолжал интенсивно работать над пьесой о Пушкине. 29 мая первый «вариант» её был завершён, что и было зафиксировано в дневнике Елены Сергеевны:
«Пишу — вариант, так как М[ихаил] А[фанасьевич] сам находит, что не совсем готово.
Пришёл Вересаев и взял экземпляр с тем, чтобы завтра вечером придти обсуждать».
На следующий день состоялось чтение написанной пьесы, на котором присутствовала оба сына Елены Сергеевны, её сестра, а также…
«… Дмитриев, Жуховицкий, Ермолинские, Конский, Яншин…»
Упомянутый Еленой Сергеевной Дмитриев — это ещё один «знакомец». Он работал во МХАТе художником, а по совместительству… принялся регулярно навещать Булгаковых.
Кстати, Михаил Афанасьевич дружил со многими мхатовцами, с тем же Борисом Ливановым, например. Но почему‑то никто из этих настоящих друзей не попал на страницы дневника Елены Сергеевны. Зато невероятная назойливость странных «знакомцев» оказалась увековеченной.
4 июня было наконец‑то подано прошение о заграничной визе. И сразу же (по каким‑то необъяснимым причинам) в дневнике Елены Сергеевны надолго исчезают какие бы то ни было упоминания о Жуховицком.
Зато уже через три недели Булгаков сообщал Вересаеву: «Я пребываю то на даче, то в городе…
В заграничной поездке мне отказали (Вы, конечно, всплеснёте руками от изумления!), и я очутился вместо Сены на Клязьме. Ну что же, это тоже река…»
Невезучие пьесы
Летом 1935 года литераторы страны Советов принялись дружно выполнять социальный заказ, который Горький и Щербаков дали им ещё в апреле: создать нетленные произведения, посвящённые 20‑летию Октября.
28 июня поэт Илья Сельвинский записал на листке домашнего календаря:
«Я знаю себе цену! Я единственный в стране поэт, который разрешает себе всё. За это меня и бьют. Пусть бьют! Мы ещё посмотрим, чья возьмёт!».
И он сел за переделку своей пьесы «Рождение класса», которую сняли с Всесоюзного конкурса. Поскольку в пьесе рассказывалось о том, как отсталый северный народ (чукчи) приобщается к социализму, она вполне могла считаться произведением, посвящённым XX Октября. Новый (исправленный) вариант получил название «Умка — Белый Медведь» и был передан для постановки в московский театр Революции.
Роман, посвящённый славному октябрьскому юбилею и получивший название «Созревание плодов», написал и Борис Пильняк. Впрочем, и в этой книге автор продолжал шокировать читателей неожиданными сюрпризами. Так, он вдруг (явно с затаённой улыбкой) начинал делиться с читателями неожиданной (и весьма смелой по тем временам) мыслью:
«Я, например, считаю, что ГПУ существует мне на пользу, чтобы мне удобнее жить. Если мне надо узнать человека, я начинаю безразличный разговор, так, мол, и так, было ГПУ, а теперь уничтожено, теперь НКВД, я раньше было ВЧК. Если человек боится ГПУ! — значит — человек липовый. Я примечал: кто боится, тот садится».
И тут же рядом — уже не ёрничанье, а признание, явно идущее из глубины души:
«… как они мне все надоели — большевики — весь этот сивый бред, всё это скудоумие! Как меня тошнит от них!».
Разумеется, эти слова произносил персонаж отрицательный. Но слова‑то всё равно произнесены. И напечатаны.
Среди написанных в том году произведений было по крайней мере одно, которое к октябрьским событиям не имело никакого отношения. 5 сентября 1935 года «Вечерняя Москва» сообщала:
«Драматург М.А. Булгаков закончил новую пьесу о Пушкине. Пьеса предназначается к постановке в театре им. Вахтангова».
Булгаковская пьеса тоже посвящалось приближавшемуся юбилею. Но не 20‑летнему, а 100‑летнему. Все события в ней разворачиваются в морозные январские дни, омрачённые дуэлью и смертью великого поэта.
Вскоре Главреперткомом дал разрешение на постановку.
Что же на этот раз вышло из‑под пера драматурга?
Ортодоксальные пушкиноведы осторожно называли эту пьесу сочинением «довольно поверхностным», тиражирующим расхожие домыслы и сплетни о поэте. А кое‑кто высказывал даже мнение, что речь в ней идёт вовсе не о Пушкине, а… о самом Булгакове.
Попробуем разобраться.
Есть в «Александре Пушкине» персонаж, который мгновенно приковывает к себе внимание. Он появляется в каждом действии. С него пьеса начинается, им и заканчивается. Это агент третьего отделения Степан Ильич Битков. Ему поручена слежка за Пушкиным. Вот одна из его реплик:
«БИТКОВ (выпивает, пьянеет). Да, стихи сочиняет… И из‑за тех стихов никому покоя, ни ему, ни начальству, ни мне… не было фортуны ему… как ни напишет, мимо попал, не туда, не те, не такие…»
Но разве была в жизни Пушкина такая чёрная полоса, когда про всё, написанное им, говорили: «мимо» и «не туда»! Не было такого. Напротив, Пушкиным постоянно восторгались, а стихи его печатали с неизменной радостью. Даже в годы ссылок, южной и михайловской.
Подвыпивший соглядатай явно имеет в виду не Александра Сергеевича. Зато его слова вполне подходят к Михаилу Афанасьевичу. Ведь если в монологе сыщика «стихи» заменить «пьесами», то получится фрагмент обычной антибулгаковской заметки — из числа тех, что драматург хранил в особой папке.
И вряд ли за Пушкиным следили так, как это описано у Булгакова. В те далёкие времена весь санкт‑петербургский свет состоял всего из сотни‑другой персон. Все были на виду — как на ладони. И не было никакой нужды агенту Виткову…
«БИТКОВ. А я за ним всюду, даже на извозчиках гонял. Он на извозчика, а я на другого — прыг! А он и не подозревает, потеха!»
Зато так вполне могли следить за самим Михаилом Булгаковым. Во всяком случае, именно так это ему и представлялось. Писал же он Вересаеву в уже цитировавшемся нами письме от 22 июля 1931 года:
«… я нахожусь под непрерывным и внимательнейшим наблюдением, при коем учитывается всякая моя строчка, мысль, фраза, шаг»