«Я сейчас чиновник, которому дают ежемесячное жалование, пока ещё не гонят с места (Большой театр) и надо этим довольствоваться. Пишу либретто для двух опер — историческое и времён гражданской войны. Если опера выйдет хорошая — её запретят негласно, если выйдет плохая — её запретят открыто».
Хранящиеся в Центральном литературном архиве дневники Всеволода Вишневского дают возможность установить, что записывал он в тот день, когда Булгаков беседовал с Ангаровым:
«Вечер. 7 апреля 37. Переделкино.
Был вчера у Сельвинского. Там Пильняки. Поговорили о литературе, о войне… Пильняк пристраивается писать роман».
А вот у Булгакова «пристроиться», чтобы что‑то написать, никак не получалось. Тридцать лет спустя Елена Сергеевна вспоминала:
«У него почти не было времени писать. Утром мы вставали, пили кофе, и он уходил на репетиции — часам к полодиннадцатого. Вечером почти всегда были гости — и при этом мы везде ходили, бывали на всех новых постановках! Друзей было немного, но это были те, кто не мог жить без М[ихаила] А[фанасьевича]. Он шутил, рассказывал, разыгрывал сценки — это был неисчерпаемый источник веселья, жизнерадостности. Расходились в 5–6 часов утра, и я только умоляла:
— Ну, давайте будем расходиться хоть бы в 3!
И только иногда, когда гости уходили, и мы оставались одни, он мрачно говорил:
— Что же это? Ведь это уходит в воздух, исчезает, а ведь это могло остаться, могло быть написано.
Тогда я начинала плакать, а он пугался и сразу менял настроение».
Не прибавляли радости и новости, сообщавшие о делах МХАТа. Запись от 10 апреля 1937 года:
«В „Вечерней Москве“ сообщение о том, что МХАТ заключил договор с Парижем. Едут и везут: „Любовь Яровую“, „Анну Каренину“, „Бориса Годунова“ и „Горячее сердце“. Слухи о „Турбиных“, значит, неверны были. Миша никогда не увидит Европы».
Это ли не повод для очередной печали? А тут ещё слухи о коллегах‑литераторах. О них — в записи от 11 апреля:
«Мише рассказывали на днях, что Вишневский выступал (а где — чёрт его знает!) и говорил, что „мы зря потеряли такого драматурга, как Булгаков“. А Киршон говорил (тоже, видимо, на этом собрании), что время показало, что „Турбины“ хорошая пьеса.
Оба — чудовищные фигуры! Это они одни из главных травителей Миши. У них нет ни совести, ни собственного мнения».
А газеты продолжали сообщать о новых «диверсиях» замаскировавшихся, но выявленных работниками НКВД «врагов» советского народа… Так, 12 апреля «Правда» вышла со статьёй «Фальшивая картина» о кинофильме «Большие крылья». Ещё через три дня в той же газете были со всей решительностью вскрыты «Ошибки Камерного театра» (они, как оказалось, допущены его руководителем Таировым при постановке спектакля «Дети солнца»).
А через шесть дней…
18 апреля «Правда» опубликовала (рядом с заметкой Платона Керженцева «Апологеты фашистской архитектуры») письмо в редакцию, озаглавленное коротко, но предельно выразительно: «Мы огорчены и возмущены». Его авторами были жители Камчатки: заместитель председателя Камчатского облисполкома Тевлянто, художник Вуквоол и колхозник‑моторист Гиаю. Все трое с негодованием писали о спектакле театра Революции по пьесе Сельвинского «Умка — Белый Медведь»…
Прошло четыре дня, и в газетах появилось постановление Всесоюзного Комитета по делам искусств. Театру Революции предписывалось:
«… снять эту пьесу с репертуара, как антихудожественную и политически недостойную советского театра».
А в это время Осип Мандельштам, сосланный, как мы помним, в Воронеж за антисталинские стихи, заканчивал сочинять «Оду». В ней были строки:
«Необходимо сердцу биться:
Входить в поля, врастать в леса.
Вот „Правды“ первая страница,
Вот с приговором полоса…»
Обрисовав рифмованными штрихами происходившие в стране события, автор «Оды» приступал к созданию портрета главного своего героя, который должен был предстать перед читателями в виде…
«Непобедимого, простого,
С могучим смехом в грозный час,
Находкой выхода прямого,
Ошеломляющего нас.
Но это ощущенье сдвига
Происходящего в веках,
И эта сталинская книга
В горячих солнечных руках…»
Из‑под пера гонимого властями поэта, измаявшегося до предела от тягот ссылки, выходили всё новые верноподданнические четверостишья:
«И налетит пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой Ленин,
И на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь Сталин».
Трудно было поверить, что хвалу вождю воздаёт автор памфлета о кремлёвском горце. Но это было именно так. Мандельштам как бы являл миру свою новую поэзию, новую свою правду:
«Правдивей правды нет, чем искренность бойца;
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали, и мы его застали».
Дошли ли эти стихи до Булгакова, читал ли он их, неизвестно. Но 19 апреля Елена Сергеевна записала в дневнике:
«В моё отсутствие к М[ихаилу] А[фанасьевичу] заходила жена поэта Мандельштама. Он — выслан и уже, кажется, третий год в Воронеже. Она в очень тяжёлом положении, без работы».
Так что, как ни старался Осип Эмильевич «перековаться» в поэта‑сталинца, его отчаянная попытка не принесла никакого облегчения ни ему самому, ни его близким.
Между тем число тех, кто оказывался «в очень тяжёлом положении», увеличивалось с каждым днём. Органы НКВД выявляли всё новых «врагов народа». 20 апреля 1937 года Елена Сергеевна записала в дневнике:
«Вот это штука — арестован Мутных. В Большом театре волнения».
Комбриг В.И. Мутных долгое время работал начальником Центрального дома Красной армии. Затем получил повышение — стал возглавлять Большой театр, особо важный объект, в котором проводились торжественные заседания с участием руководителей страны. На пост директора ГАБТа всегда назначали высокопоставленных энкаведешников.
По сведениям чекистов 1 мая 1937 года должен был начаться путч военных, предводительствуемых маршалом Тухачевским. И спецслужбы срочно приняли ответные меры: заменили всю охрану Кремля, ликвидировали старые пропуска, ввели новые пароли. Были также арестованы ненадёжные лица, занимавшие особо ответственные посты.