Но даже такие весьма экстравагантные попытки пополнить или опустошить семейный бюджет можно было предпринимать лишь тогда, когда в кошельке имелись хоть какие‑то деньги. Вскоре и их не стало. Татьяна Николаевна вспоминала:
«Хуже, чем где бы то ни было, было в первый год в Москве. Бывало, что по 3 дня ничего не ели, совсем ничего. Не было ни хлеба, ни картошки. И продавать было уже нечего. Я лежала и всё».
Борис Пильняк, ухитрявшийся в разгар жесточайшей разрухи не только сочинять книги, но и печатать их, с убийственной точностью описывал приметы того жуткого времени. В его повести «Иван да Марья» даже от названий глав веет надрывной угрюмостью: «Забор, торчащий в тоску», «Тропа в Революцию», «Волчья пустыня Российской Революции»… Содержание этих глав ещё печальнее:
«А на Лубянке в столовой, как во всех столовых, стоять в очередях… и смотреть, как между столов ходят старики в котелках и старухи в шляпках и подъедают объедки с тарелок, хватая их пальцами в гусиной коже и ссыпая объедки в бумажки, чтобы поесть вечером. Где они живут и как? — где и как?»
Писатель Евгений Замятин в книге «Я боюсь», вышедшей в том же 1921 году, приходил к такому невесёлому выводу:
«… чтобы жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, — Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре „Ревизора “, Тургеневу каждые два месяца — по трое „Отцов и детей “, Чехову — в месяц по сотне рассказов. Но даже не в этом главное: голодать русские писатели привыкли. Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где её делают не исполнительные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики…»
Эти книги Булгаков не мог не читать. А если читал, то наверняка заметил, с какой едкой иронией высмеивали их авторы всё советское. Тот же Борис Пильняк вовсю подтрунивал над тем, что писалось тогда в центральных газетах:
«„Последнее слово науки! Величайшая в мире радиостанция!.. Ни одного неграмотного! Всероссийская сеть метеорологических станций! Всероссийская сеть здравниц и домов отдыха! В деревне Акатьево — электричество крестьянам! Победа на трудовом фронте — люберецкие рабочие нагрузили пять вагонов дров!“ — это пишу не я, автор. Это гудит „Гудок“ Цектрана».
В повести «Машины и волки» Пильняк дал той страшной поре ещё более точное определение:
«Самое омерзительное в наши дни — это то, что всё теперь измеряется куском картошки и хлеба, — впрочем, лучше всего сейчас обеспечены негодяи, у них права на жизнь больше, чем у всех иных»
Чуть позднее (в повести «Тайному другу») Булгаков поделится своим аналогичным наблюдением:
«Честность всегда приводит к неприятностям. Я давно уже знаю, что жулики живут, во‑первых, лучше честных, а во‑вторых, пользуются дружным уважением».
Затем эта мысль будет развита и дополнена (в «Жизни господина де Мольера»):
«Прескучно живут честные люди! Воры же во все времена устраиваются великолепно, и все любят воров, потому что возле них всегда сытно и весело».
У тех, кто к разряду «воров», «негодяев» и «жуликов» себя не относил, достойной жизни не получалось. Все попытки встать на ноги завершались провалом. И очень скоро отчаявшиеся «честные люди» начинали понимать, что выход у них только один. О нём — в булгаковском рассказе «Сорок сороков»:
«… и совершенно ясно и просто передо мной лёг лотерейный билет с надписью — смерть. Увидев его, я словно проснулся. Я развил энергию неслыханную, чудовищную. Я не погиб, несмотря на то, что удары сыпались на меня градом… Я перенял защитные приёмы… Тело моё стало худым и жилистым, сердце железным, глаза зоркими. Я закалён».
Активность и энергичность Булгакова той поры бросались в глаза многим. Б.М. Земской (брат мужа его сестры Надежды) писал в одном из своих писем:
«Миша меня поражает своей энергией, работоспособностью, предприимчивостью и бодростью духа… Можно с уверенностью сказать, что он поймает свою судьбу, — она от него не уйдёт».
Разумеется, никто из тех, кто окружал тогда Михаила Афанасьевича, даже не догадывался о том, что он, обречённый уйти из жизни в расцвете сил, просто не имел права расслабиться. И потому не мог дать сбить себя с ног мелким неурядицам, не мог позволить себе растерянно остановиться перед препятствиями.
И Булгаков поймал ускользавшую от него удачу! Поймал в крепкие сети своей неимоверной предприимчивости, трудолюбия и таланта.
1 марта 1922 года стала выходить новая всероссийская газета «Рабочий», и в первом же её номере — заметка, подписанная «Михаил Бул.».
С воскресенья 26 марта начала поступать в продажу газета «Накануне». Издавали её эмигранты и экс‑эмигранты, пытавшиеся наладить отношения с советской властью. В этой газете тоже стали регулярно печататься булгаковские фельетоны.
Будучи беспартийным и даже не являясь сочувствующим политическому курсу советской власти, Булгаков ухитрился стать сотрудником главной большевистской газеты «Правды». Сестре Надежде писал:
«Работой я буквально задавлен. Не имею времени писать и заниматься как следует франц[узским] язык [ом]».
В том же марте Булгакова приняли на должность старшего инженера в Научно‑технический комитет. Туда его устроил уже упоминавшийся нами Б.М. Земской.
Казалось бы, жизнь потихоньку устраивалась. Но что это была за жизнь? Молодой литератор Корней Иванович Чуковский, посетив финское представительство, почувствовал вдруг что‑то необъяснимо непонятное. И 20 марта 1922 года записал в дневник:
«Вначале я не мог понять, что чувствую, что‑то странное, а что — не понимаю. Но потом понял: новые обои! Комнаты, занимаемые финнами, оклеены новыми обоями! Двери выкрашены свежей краской!! Этого чуда я не видел пять лет. Никакого ремонта! Ни одного строящегося дома! Да что дома! Я не видел ни одной поправленной дверцы от печки, ни одной абсолютно новой подушки, ложки, тарелки».
Вот что принесла рядовым россиянам советская власть. Они на долгие годы оказались лишенными самого, казалось бы, элементарного. Но уже то, что люди начали обращать внимание на обои, а не на кусок хлеба, радовало. Да и жизнь, как река, нагулявшаяся за время буйного половодья, постепенно входила в своё русло. Страшная голодная зима была позади, от неё остались одни воспоминания. Попали они и в булгаковский рассказ «Сорок сороков»:
«Ах, это были трудные времена. За завтрашний день нельзя было поручиться. Но всё же я и подобные мне не ели уже крупы и сахарину. Было мясо на обед. Впервые за три года я не „получил „ботинки, а купил их, они были не вдвое больше моей ноги, а только номера на два…
Это был апрель 1922 года».
Михаилу Булгакову апрель 1922 года запомнился купленными ботинками. Владимир Маяковский в том же апреле впервые отправился за границу. Студент философского факультета Московского университета Илья Сельвинский безуспешно оббивал пороги издательств, пытаясь напечатать хоть что‑то из сочинённых им стихотворных строк. А Борис Пильняк выпустил очередную повесть «Третья столица», в которой делился с читателями своим неожиданным открытием: