Решив проблемы, касавшиеся вопроса «где жить?», Булгаков стал пытаться ответить и на другой не менее важный вопрос: «на что жить?». Он давно уже понял, что одними фельетонами, печатавшимися в разных газетах от случая к случаю, средств к достойному существованию не добудешь. Громкого имени подобные статьи‑однодневки тоже составить не могли.
Выход был один — опубликовать что‑то солидное.
Отчаянные попытки
Из «солидного» у Булгакова были только «Записки на манжетах». Но где бы он ни предлагал эту повесть, всюду её решительно отвергали. А однажды даже высказали мнение, от которого начинающему писателю стало немного не по себе (Повесть «Тайному другу»):
«… мне сказал редактор, что считает написанное мною контрреволюционным и настойчиво советует мне более в таком роде не писать. Тёмные предчувствия тогда одолели мной, но быстро прошли».
Уже не периферийный Владикавказ, а сама пролетарская столица впрямую говорила Булгакову, что в его творениях отчётливо слышны антисоветские контрреволюционные нотки. Ему, пытавшемуся спрятать своё истинное отношение к режиму большевиков под безобидной маской «литератора со средним образованием», в очередной раз «настойчиво советовали»: одумайтесь!
Впрочем, несуразность порядков страны Советов и никчёмность существования её обитателей критиковали и высмеивали тогда многие. Так, Корней Чуковский, занося в дневник (29 марта 1922 года) свои впечатления от всего того, что происходило вокруг, заметил:
«Нет никакой духовной жизни, — смерть. Процветают только кабак, балы, маскарады и скандалы».
Самое известное стихотворение Маяковского той поры — «О дряни».
Заунывно‑тусклой выглядела советская повседневность и в произведениях Пильняка. Приведём ещё один отрывок из его повести «Чёрный хлеб»:
«Где, в какой ещё стране, люди чувствуют так свою ненужность, как в России? — к двадцати годам каждый уже знает, что он никому не нужен, даже себе, — мир и человечество идут мимо него, он не нужен миру и человечеству, но ведь он частишь он составляет человечество!»
И студент философского факультета МГУ Илья Сельвинский писал о том же самом — о поколении «двадцатилетних»:
«Это мы в контрразведках — за дело, не дело —
Слушали икотку и шейный хруст.
Это мы в Чека и в Особых отделах
Чёрной кровью смолили Русь…
Жгли, засекали, но слыли героями,
А теперь средь этих макинтошей и шляп
Мы только уголовники, криминалоиды,
Рецидивисты, бандиты, шпана!..
Точка. Я кончил! Но ни свистков, ни браво.
Это не этюды к рифменной игре.
Здесь под каждым звуком — иступленная орава
Двадцатилетних богатырей».
Стоит ли удивляться, что это стихотворение нигде не хотели печатать? Пробегали глазами первые строчки, и тут же возвращали автору Когда же Сельвинский прочёл его в двух‑трёх аудиториях, то встретил такую оторопь, выслушал столько возмущённых негодований и даже угроз, что был вынужден срочно вытравить всю крамолу из написанных строк. Только тогда его «Двадцатилетних» опубликовали.
В фельетонах Булгакова крамолы не было. Критиковать существовавшие в стране порядки он не спешил. Его «мщение» дальше лёгких уколов и невинных с виду подковырок не шло. «Припечатывались» лишь отдельные отрицательные личности и некоторые негативные явления вообще. Он всё ещё присматривался. Продолжая надеяться, что ему (умному, талантливому, прошедшему огни и воды литератору) обвести вокруг пальца малообразованных советских церберов особого труда не составит.
В своих надеждах Булгаков был не одинок. Обмануть советскую власть намеревались тогда многие. А молодой литератор Николай Альфредович Рабинович, сочинявший для эстрады смешные стихотворные скетчи, даже псевдоним себе взял — Адуев или Н. Адуев. Тем самым, собираясь как следует «надуть» большевиков.
Однако отважные ёрники заблуждались. На страже большевистского режима стояли не только бывшие подпольщики, простоватые и не шибко грамотные. Среди советских руководящих работников встречались люди высокообразованные и очень толковые. Например, такие, как эстонец Август Иванович Корк, окончивший в 1914 году Академию Генерального штаба, а с июня 1919‑го по октябрь 1920‑го командовавший 15‑ой армией Западного фронта.
В 1922 году в журнале «Революция и война» Корк опубликовал статью, само название которой («Критика и критиканство») имело самое непосредственное отношение ко всем «высмеивателям» советских порядков. В статье с большим неудовольствием говорилось о тех литераторах, которые…
«… вместо необходимой здоровой критики занимаются вредным критиканством».
И Август Иванович терпеливо и настойчиво призывал:
«… нам следует всемерно воздерживаться от беспочвенного, легкомысленного критиканства».
Впрочем, большинство советских литераторов малотиражную и узкоспециализированную «Революцию и войну» вряд ли читало. И призыв Августа Корка (отказаться от «критиканства») до самых главных «критиканов», конечно же, не дошёл. Что же касается Булгакова, то советы красного командарма к нему и вовсе не имели отношения, потому как критиковать существующий режим он не собирался. Он хотел ему мстить, чтобы расшатать, а затем и разрушить.
Вот только приступить к этому своему мщению Михаилу Афанасьевичу никак не удавалось — «Записки на манжетах» большевики‑редакторы по‑прежнему решительно отвергали. Это вызывало у него недоумение: что в этой повести неприемлемого? Да, есть несколько колких мест, но в остальном‑то всё абсолютно лояльно, никакой контрреволюции.
Интерес к булгаковским «Запискам…» проявили лишь бывшие белоэмигранты из «Накануне». И 18 июня 1922 года первая часть повести была опубликована в литературном приложении к этой газете.
При подготовке к публикации произошёл инцидент, который должен был основательно насторожить Булгакова. Дело в том, что до сих пор он имел дело лишь, так сказать, с передовыми частями защитников большевистского режима, которым в одной из своих статей дал такую оценку:
«Казнь египетская всех русских писателей — бесчисленные критики и рецензенты».
Теперь судьба столкнула его с главным стражем бастионов режима — с настоящей цензурой. В повести «Тайному другу» об этом сказано так:
«… я впервые здесь столкнулся с цензурой. У всех было всё благополучно, а у меня цензура вычеркнула несколько фраз. Когда эти фразы вывалились, произведение приобрело загадочный и бессмысленный характер и, вне всяких сомнений, более контрреволюционный».
Но Булгаков вновь не сделал для себя никаких выводов, продолжая писать в прежней своей манере, лёгкой, ироничной и слегка подкалывающей всё советское.