А власти тем временем решили обратить на «критиканствующих» литераторов самое пристальное внимание. Всё началось с того, что 10 августа 1922 года (Ленин находился ещё в Горках, где приходил в себя после инсульта) состоялось очередное заседание политбюро с участием Каменева, Троцкого, Зиновьева, Сталина и Молотова. Среди прочих животрепещущих и злободневных тем мировой и внутренней политики вождям предстояло обсудить и творчество Бориса Пильняка. Докладчиком (и, скорее всего, инициатором этого литературного обсуждения) был Лев Троцкий.
Вот выдержка из протокола:
«Слушали:
5. О конфискации книги Пильняка „Смертельное манит“ (т. Троцкий).
Постановили:
а). Отложить до следующего заседания, не отменяя конфискации.
б). Обязать т.т. Рыкова, Калинина, Молотова и Каменева прочесть рассказ Пильняка „Иван да Марья“, а всех членов п/б — повесть „Метель“ в сборнике „Пересеет “».
Судя по всему, знакомясь с новинками литературы, Троцкий пришёл в ужас от антисоветского духа, которым были переполнены произведения Бориса Пильняка. Вот и предложил коллегам по политбюро применить в отношении писателя‑критикана самые строгие меры. В том числе и немедленную конфискацию самой крамольной его книги. Коллеги не возражали. Но так как почти никто из вождей упомянутых «вредных» произведений прочесть не удосужился, пришлось нерадивых коллег «обязать». Поставив им в пример вождей «правильных»: Троцкого, Зиновьева и Сталина, которые за выходившими из печати новинками следили внимательно.
Тем временем болезнь Ленина благополучно завершилась, в октябре Владимир Ильич вернулся из Горок в Кремль и приступил к работе.
И тотчас началась заранее спланированная и тщательно подготовленная акция, которую поручили провести чекистам. Ещё в июне в Москве и в других крупных городах страны были проведены повальные обыски и аресты. А осенью ОГПУ приступило к массовой высылке из страны цвета российской интеллигенции — всех тех, кто выражал несогласие с проводимой большевиками политикой.
Булгакова эти репрессии не коснулись — «литератор со средним образованием» был ещё мало кому известен, а потому и не вызывал опасений. А между тем он уже засел за сочинение романа, в котором выплёскивал на бумагу свою нескрываемую неприязнь к творцам октябрьского переворота:
«Большевиков ненавидели ненавистью трусливой, шипящей, из‑за угла, из темноты. Ненавидели все. Ненавидели днём и ночью…»
С нескрываемым удовлетворением упоминалось в романе и о том, что все только и ждали того момента…
«… когда большевиков повесят на фонарях на Театральной площади…»
30 декабря 1922 года у литературоведа Евдоксии Фёдоровны Никитиной проходил очередной «Никитинский субботник». Булгаков читал на нём главы из «Записок на манжетах». Затем Илья Сельвинский декламировал свою поэму «Рысь».
С этого момента жизненные пути Булгакова и Сельвинского станут пересекаться довольно часто. Но, странное дело, в своих записях ни один из них не оставил ни единого упоминания о встречах друг с другом.
В Центральном литературном архиве сохранилась рецензия на тот вариант «Рыси», что читал Сельвинский. Приговор, который вынес этому стихотворному «венку сонетов» рецензент П.Н. Зайцев (главным образом на основании того, что его форма якобы не соответствует содержанию), был довольно суров:
«В целом поэму следует считать неудавшейся… В настоящем виде поэму печатать нельзя».
«Рысь» образца начала 20‑х так никогда и не была напечатана.
А вот Булгаков имел в тот вечер все основания сказать слушателям, что читает им главы повести, принятой к публикации одним из советских издательств. Дело в том, что некоторое время тому назад он познакомился…
Знакомство с «Шулером»
Осенью 1922 года Булгаков познакомился с человеком, который в пролетарской стране, где всё вокруг было обобществлено, национализировано, редактировал частный журнал. Журнал назывался «Россия», и его редактором был Исай Григорьевич Лежнев. Он‑то и заключил с Михаилом Афанасьевичем договор на издание повести, что дало её автору повод поёрничать впоследствии в повести «Тайному другу»:
«… кому, кому, кроме интеллигентской размазни, вроде меня, придёт в голову заключить договор с человеком, фамилия которого…»
Дело в том, что Лежнев — это псевдоним. Настоящая фамилия редактора была Альтшулер, что в переводе с немецкого означает «старый жулик» или «старый шулер».
Ознакомившись с «Записками на манжетах», Альтшулер‑Лежнев сразу пообещал напечатать отрывок из них. И слово своё сдержал — в январе 1923‑его, когда вышел в свет пятый номер «России» («Тайному другу»):
«… Отрывок… очень скоро я увидел… напечатанным. Это доставило мне громадное удовольствие. Не меньшее — и то обстоятельство, что я был помещён на обложке в списке сотрудников журнала».
Публикация в «толстом» журнале вдохнула уверенность и надежду И 23 января Михаил Афанасьевич написал сестре Вере в Киев:
«Дорогая Вера…
Здесь в Москве, в условиях неизмеримо более трудных, чем у Вас, я всё же думаю пустить жизнь в нормальное русло…
Я очень много работаю и смертельно устаю…»
Слова «много работаю» свидетельствуют о том, что в это время Булгаков создавал роман «Белый крест», переименованный позднее в «Белую гвардию». Он стал писать его («Тайному другу»):
«… не зная ещё хорошо, что из этого выйдет. Помнится, мне очень хотелось передать, как хорошо, когда дома тепло, часы, бьющие башенным боем в столовой, сонную дрёму в постели, книги, и мороз, и… мои сны…
С этой ночи каждую ночь в час я садился к столу и писал часов до трёх, четырёх. Дело шло легко ночью».
Сообщая о лёгкости ночного писания, Булгаков, конечно же, лукавит. Совсем не так легко и просто давалась ему работа, о которой годы спустя Татьяна Николаевна рассказывала Мариэтте Чудаковой, автору «Жизнеописания Михаила Булгакова»:
«Писал ночами… „Белую гвардию“ и любил, чтобы я сидела около, шила. У него холодели руки, ноги, он говорил мне:
— Скорей, скорей горячей воды!
Я грела воду на керосинке, он опускал руки в таз с горячей водой.
— Что это было? Сердце?
— Нет, видимо, что‑то нервное. Он очень уставал».
«Очень уставал» Михаил Афанасьевич ещё и потому, что ночные писания не были единственным его занятием. В повести «Тайному другу» сказано:
«Для того, чтобы писать по ночам, нужно было иметь возможность существовать днём».
Кстати, то же самое имел в виду и писатель Евгений Замятин, когда писал в книге «Я боюсь»: