«… кокаин в крови… это смесь дьявола с моей кровью… Кокаин — чёрт в склянке!».
Через десять лет Булгаков обратится к читателям с предупреждением («Морфий»):
«13 апреля.
Я — несчастный доктор…, заболевший… морфинизмом, предупреждаю всех, кому выпадет на долю такая же участь, как и мне, не пробовать заменить морфий кокаином. Кокаин — сквернейший и коварнейший яд…
Действие его таково:
При вспрыскивании одного шприца 2 %‑ного раствора почти мгновенно наступает состояние спокойствия, тотчас переходящее в восторг и блаженство. И это продолжается только одну, две минуты. И потом всё исчезает бесследно, как не было. Наступает боль, ужас, тьма».
Как‑то, воспользовавшись тем, что у Татьяны Николаевны возникли боли под ложечкой, он чуть ли не насильно вспрыснул ей порцию морфия — в надежде на то, что, став наркоманкой, она перестанет донимать его упрёками и лишать вожделенных доз наркотика, приносившего ему «восторг и блаженство». Булгаков знал, что Татьяна беременна, но это не остановило его. К тому же он боялся, что ребёнок у наркомана‑отца (предрасположенного к почечным болезням) родится больным, с двойной «нехорошей» наследственностью.
Операцию по прерыванию беременности врач‑морфинист провёл собственноручно.
В сентябре 1917 года его перевели в Вязьму — в городскую земскую больницу, где назначили заведующим инфекционным и венерическим отделениями. На изменения в своей жизни он отреагировал с равнодушным спокойствием («Морфий»):
«Надвигавшаяся вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и перенесла с глухого участка в уездный город».
Радовала лишь печать, которую ему вручили. Она давала право заверять любой рецепт. Ведь тяга к наркотику всё усиливалась.
3 октября Михаил Афанасьевич написал письмо сестре Надежде. В нём — ни слова о морфинизме, зато есть одна загадочная фраза:
«Мне на этих днях до зарезу нужно было бы побывать в Москве по своим делам, но я не могу ни на минуту бросить работу…
Если удастся, я через месяц приблизительно постараюсь заехать на два дня в Москву, по более важным делам».
Надежда Афанасьевна Земская (Булгакова) впоследствии разъяснила, что её брат стремился в Москву с целью получить там освобождение от военной службы. По причине истощения нервной системы. Но…
30 октября той же Надежде было отправлено ещё одно письмо:
«Милая Надюша,
напиши, пожалуйста, что делается в Москве. Мы живём в полной неизвестности, вот уже четыре дня ниоткуда не получаем никаких известий.
Очень беспокоимся и состояние ужасное».
Причины для беспокойства были. Вот уже пять дней власть в стране находилась в руках большевиков, слухи об этом, видимо, дошли и до Вязьмы. Но нам в данном случае интереснее другое — то, что письмо это написано не Булгаковым, а его женой. Поэтому последние слова («состояние ужасное») вполне могут быть отнесены к самочувствию Михаила Афанасьевича. Позднее, в рассказе «Морфий», он признается:
«Не „тоскливое состояние“, а смерть медленно овладевает морфинистом, лишь только вы на час или два лишите его морфия. Воздух не сытный, его глотать нельзя… в теле нет клеточки, которая бы не жаждала… Чего? этого нельзя определить, ни объяснить. Словом, человека нет. Он выключен. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чём не мыслит, кроме морфия. Морфия!
Смерть от жажды — райская, блаженная смерть по сравнению с жаждой морфия…
Смерть — сухая, медленная смерть…»
Став морфинистом, Булгаков весь ушёл в себя. Бурные революционные события клокотали где‑то «там», в туманной недосягаемой дали, он не обращал на них никакого внимания. И вряд ли больного вяземского доктора взволновали бы (даже если б он их и услышал) пророческие слова Александра Блока, сказанные поэтом 19 июня 1917 года:
«Я нисколько не удивлюсь, если (хотя и не очень скоро) народ, умный, спокойный и понимающий то, чего интеллигенции не понять, начнёт так же спокойно и величаво вешать и грабить интеллигенцию (для водворения порядка, для того, чтобы очистить от мусора мозг страны)».
Вряд ли были известны тогда Булгакову не менее пророческие строки поэтессы Зинаиды Гиппиус:
«… и скоро в старый хлев
ты будешь загнан палкой,
народ, не уважающий святынь!»
У доктора‑наркомана в тот момент была только одна святыня — вожделенный божественный морфий.
В декабре 1917 года он всё‑таки посетил Москву.
Зачем?
Ответ прочитывается в рассказе «Морфий». Его герой, доктор Поляков, именно в конце 1917 года едет в Москву и ложится в психиатрическую клинику — в отчаянной попытке выкарабкаться, порвать с морфинизмом. Но, так и не вылечившись, сбегает из больницы, после чего записывает в своём дневнике:
«Итак, после побега из Москвы из лечебницы… я вновь дома…
(Здесь страница вырвана.)
… вал эту страницу, чтоб никто не прочитал позорного описания того, как человек с дипломом бежал воровски и трусливо и крал свой собственный костюм…
Ах, мой друг, мой верный дневник. Ты ведь не выдашь меня? Дело не в костюме, а в том, что я в лечебнице украл морфий…
Меня интересует не только это, а ещё вот что. Ключ в шкафу торчал. Ну, а если бы его не было? Взломал бы я шкаф или нет? По совести?
Взломал бы».
Своему лечащему врачу («доктору N.») Поляков бойко заявил при встрече, что чувствует себя лучше и потому «решил вернуться к себе в глушь». И услышал в ответ:
«— Вы ничуть не чувствуете себя лучше. Мне, право, смешно, что вы говорите это мне. Ведь одного взгляда на ваши зрачки достаточно…»
Зрачки! Они выдают морфиниста с головой! Годы спустя в «Мастере и Маргарите» Булгаков обратится к читателям с признанием:
«Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза — никогда! Вам задают внезапный вопрос, вы даже не вздрагиваете, в одну секунду вы овладеваете собой и знаете, что нужно сказать, чтобы укрыть истину, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнётся, но, увы, встревоженная вопросом истина со дна души на мгновение прыгнет в глаза, и всё кончено. Она замечена, и вы пойманы!»
31 декабря 1917 года Булгаков написал сестре Надежде очередное письмо. В нём — едва ощутимое, но всё‑таки подтверждение того, что в метаниях доктора Полякова отразились драматичные коллизии самого автора рассказа «Морфий»:
«В начале декабря я ездил в Москву по своим делам, и с чем приехал, с тем и уехал…»