Стоит лишь внимательно перечитать его, как тотчас возникают сомнения относительно искренности писавшего. Сразу вспоминается лето 1930‑ого, весёлая поездка в Крым и не менее весёлое пребывание там, которое в письмах к одним именовалось отдыхом, а к другим — лечением. Не повторялось ли всё снова?
В самом деле, писатель вновь жаловался на состояние здоровья: «тяжёлая нейрастения», «припадки», «тоска», а в заключение и вовсе — «я прикончен». Неужели он не понимал, что из Кремля очень легко позвонить в театр и справиться о его самочувствии «товарища Булгакова»? Любой мхатовец, отвечая на подобный звонок, сказал бы, что Михаил Афанасьевич — человек совсем не приконченный, а, напротив, остроумный и жизнерадостный, подвижный, много работает. И даже успевает заводить романы на стороне.
Такие звонки, вне всяких сомнений, были…
Но Булгаков, не подумав об этом, продолжал твердить о своих тяжёлых заболеваниях:
«Причина болезни моей мне отчётливо известна:
На широком поле словесности российской в СССР я был один‑единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шубу. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он всё равно не похож на пуделя.
Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе.
Злобы я не имею, но я очень устал…»
На примере затравленного людьми лютого зверя, Булгаков пытался объяснить Сталину причины своего болезненного состояния:
«Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.
Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит, был не настоящий.
А если настоящий замолчал — погибнет.
Причина моей болезни — многолетняя затравленностъ, а затем молчание».
Для того чтобы генеральный секретарь знал, как трудится «затравленный» писатель, в письмо был включён отчёт о проделанной работе:
«За последний год я сделал следующее: несмотря на очень большие трудности, превратил поэму Н.Гоголя „Мёртвые Души“ в пьесу
работал в качестве режиссёра МХТ на репетициях этой пьесы работал в качестве актёра, играл за заболевших актёров в этих же репетициях
был назначен в МХТ режиссёром во все кампании и революционные праздники этого года
служил в ТРАМе — Московском, переключаясь с дневной работы МХТовской на вечернюю ТРАМовскую
ушёл из ТРАМа 15.Ш.31 года, когда почувствовал, что мозг отказывается служить, и что пользы ТРАМу не приношу
взялся за постановку в театре Санпросвета (и закончу её к июлю). А по ночам стал писать.
Но надорвался».
Подробно перечислив свои трудовые достижения, Булгаков добавил к своему творческому портрету кое‑какие физиологические подробности:
«Я переутомлён.
Сейчас все впечатления мои однообразны, замыслы повиты чёрным, я отравлен тоской и привычной иронией».
И это всё потому, что ему, писателю Булгакову, не разрешают съездить за границу:
«… у меня отнята высшая писательская школа, я лишён возможности решить для себя громадные вопросы. Привита психология заключённого.
Как воспою мою страну — СССР?»
Написав о своём желании «увидеть другие страны», Булгаков тотчас принялся уверять Сталина в том, что бежать из страны он не помышляет ни в коем случае. Более того, в письме говорилось:
«… я очень серьёзно предупреждён большими деятелями искусства, ездившими за границу, что там мне оставаться невозможно.
Меня предупредили о том, что в случае, если Правительство откроет мне дверь, я должен быть сугубо осторожен, чтобы как‑нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес».
В качестве доказательства того, что это не пустые слова, Михаил Афанасьевич привёл такой аргумент:
«„Такой Булгаков не нужен советскому театру“, — написал нравоучительно один из критиков, когда меня запретили.
Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен как воздух».
После этих доказательств последовала главная просьба:
«Прошу Правительство СССР отпустить меня до осени и разрешить моей жене Любови Евгеньевне Булгаковой сопровождать меня. О последнем прошу потому, что серьёзно болен. Меня нужно сопровождать близкому человеку. Я страдаю припадками страха и одиночества».
Если сравнить эти смиренно‑просительные строки с гневными требованиями из письма правительству образца 1930 года, то разница в тональности сразу бросится в глаза.
Возникает даже ощущение, что это послание генсеку написано не советским драматургом, ещё совсем недавно «шерстившим» большевистский режим своими ёрническими подначками. Что вовсе не советский писатель обращается с просьбой к вождю, а хитроумный комедиант и царедворец Жан‑Батист Мольер с затаённой насмешкой склоняет непокорную голову перед королём Людовиком и подаёт ему своё верноподданническое прошение.
И завершается письмо Сталину в том же лукавом духе:
«Заканчивая письмо, хочу сказать Вам, Иосиф Виссарионович, что писательское моё мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам.
Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти.
Вы сказали: „Может быть, Вам, действительно, нужно ехать за границу?..
Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссёром в театрах СССР».
Отправив послание в Кремль, Булгаков принялся терпеливо ждать. 23 июня 1931 года центральные советские газеты опубликовали текст выступления вождя на совещании хозяйственников. Сталин, в частности, сказал:
«Года два назад дело обстояло таким образом, что наиболее квалифицированная часть старой технической интеллигенции была заражена болезнью вредительства. Одни вредили, другие покрывали вредителей…
Это не значит, что у нас нет больше вредителей. Нет, не значит. Вредители есть и будут, пока есть у нас классы, пока имеется капиталистическое окружение».
И Булгаков понял, что Сталину просто не до него. И что вождь в его, булгаковскую, «перековку» из волка в пуделя не верит.
Глава вторая
Проблеск надежды
Размышляя о ситуации