«Составлять его было мучительно трудно. В отношении к генсекретарю возможно только одно — правда, и серьёзная. Но попробуйте всё уложить в письмо…
Я представил себе потоки солнца над Парижем! Я написал письмо. Я цитировал Гоголя, я старался передать, чем пронизан.
Но поток потух. Ответа не было. Сейчас чувство мрачное. Одни человек утешал: „Не дошло “. Не может быть. Другой ум практический, без потоков и фантазий, подверг письмо экспертизе. И совершенно остался недоволен. „Кто поверит, что ты настолько болен, что тебя должна сопровождать жена? Кто поверит, что ты вернёшься? Кто поверит? “…
Я с детства ненавижу эти слова: „кто поверит?“ Там, где это „кто поверит?“ — я не живу, меня нет…
Викентий Викентьевич, я стал беспокоен, пуглив, жду всё время каких‑то бед, стал суеверен…»
В своём ответном письме Вересаев осторожно пытался вернуть Булгакова из мира «исступлённых» фантазий в социалистическую реальность:
«… продолжаю думать, что надежда на заграничный] отпуск — надежда совершенно безумная. Да, вот именно, — „кто поверит? “… думаю, рассуждение там такое: „писал, что погибает в нужде, что готов быть даже театральным плотником, — ну вот, устроился, получает чуть не партмаксимум. Ну, а насчёт всего остального — извините! “»
Впрочем, Булгакову и самому всё было предельно ясно. Он понимал, что раздражает большевистский режим. Понимал, что за рубеж его не пускают, так как боятся получить там в его лице опаснейшего врага. Он даже пришёл к выводу, что подобная позиция властей не лишена мудрости.
Но…
Ему было горестно и обидно, что его сражение с большевиками завершилось так бесславно. И теперь к навязчивым печальным раздумьям о том, что его жизни суждено оборваться в 1939‑ом, прибавилось ещё и тревожное беспокойство по поводу того, что ему так никогда и не дадут увидеть «иные страны».
А повседневная действительность продолжала изумлять своими удивительными парадоксами. Так, например, Евгений Замятин («бывший писатель», как он сам назвал себя в письме Булгакову, «а ныне доцент Ленинградского кораблестроительного института») почти всё лето 1931 года провёл в Москве. Он продолжал добиваться (на этот раз уже через Горького) разрешения на выезд из страны, написав Сталину:
«Приговорённый к высшей мере наказания — автор настоящего письма — обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою… Для меня, как писателя, именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году увеличивающейся травли».
И Замятин добился‑таки своего. Его отпустили.
Надо ли говорить, как ошеломила Булгакова эта внезапная новость?
Новая пьеса
Тем временем закончилось лето. Литератор Григорий Гаузнер записывал в дневнике:
«Осень. Повсюду сажают зелёные деревья. Мы во всём идём наперекор природе. Воля».
Булгаков тоже продемонстрировал волю, показав, что продолжает идти своим путём, без устали поддевая большевистский режим своим непокорным ершистым творчеством. На этот раз он сочинил произведение, над которым с таким воодушевлением трудился всё лето 1931 года.
Внешне всё выглядело как обычно — пьеса как пьеса. Но если вчитаться в неё повнимательней, то сразу чувствуется, что перед нами — драматургическая басня. С древним, как мир, названием — «Адам и Ева».
Пьеса начинается с эпиграфа.
Их даже два.
И оба с подтекстом.
Первый эпиграф явно взят из противогазовой инструкции, напоминавшей о том, что газ — штука очень опасная, и что шутки с ним плохи. Но поскольку фраза исходила от Булгакова, она воспринималась как признание смельчака‑драматурга, пытавшегося бороться с советской властью, в бессмысленности этой борьбы, так как любого борца ожидает неминуемое поражение:
«Участь смельчаков, считавших, что газа бояться нечего, всегда была одинакова — смерть!»
Следующий эпиграф звучит так:
«… и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал: впредь во все дни Земли сеяние и жатва не прекратятся.
Из неизвестной книги,
найденной Маркизовым»
Захар Маркизов — один из персонажей пьесы. По ходу действия он читает книгу, найденную в подвале. В ней и рассказывается об Адаме и Еве, которые «были оба наги… и не стыдились», и о змее, который «был хитрее всех зверей полевых»…
Что за книгу читал Маркизов, догадаться нетрудно — книгу Бытие Ветхого Завета. В стране, в которой восторжествовал атеизм, книга эта была не в чести. Вот и пришлось называть её «неизвестной» и «найденной». Для маскировки.
Но для чего вообще потребовалось начинать пьесу цитатой из религиозной книги?
Вопрос нетрудный. Знатоком Библии в стране Советов был, как известно, бывший семинарист Иосиф Джугашвили, ставший с некоторых пор товарищем Сталиным. Ему — человеку, которого Булгаков захотел иметь главным своим читателем, не надо было объяснять, из какой «неизвестной книги» взят эпиграф. А ведь это Всевышний сразу после Потопа давал обещание Ною «не поражать» никого и ничего из «всего живого». Явно уподобляя вождя Господу, лукавый драматург как бы неназойливо намекал, что и Сталину неплохо было бы дать аналогичное обещание.
Как видим, обстоятельное знакомство с жизнью господина де Мольера не прошло для Булгакова бесследно. И вне всяких сомнений сказалось на тактике общения с большевистскими «святошами», давая драматургу новые (ещё более лукавые) ходы и приёмы.
Сдержал ли драматург данное им слово?
За эпиграфами следует собственно пьеса. В ней разворачивается трагический, но вполне допустимый в ту пору сюжет: начинается мировая война, и Ленинград подвергается газовой атаке. Бомбы с ядовитыми газами сбрасывают на жилые кварталы самолёты врага, прилетевшие из «мира насилья», то есть с капиталистического запада.
Булгаков, конечно же, прекрасно знал, кто именно толкает человечество к развязыванию мировой бойни. Ведь вот уже 14 лет слышал он призывы большевиков смело пойти «в бой за власть Советов», за грядущий социалистический рай. При этом без устали повторялось, что «Красная армия всех сильней», и что «весь мир насилья мы разрушим до основанья».
Но в «Адаме и Еве» всё происходит не так, как планировали большевики. Не сталинские соколы летят уничтожать загнивающий Запад, а вражеская эскадрилья преспокойно долетает до Ленинграда. В результате бомбардировки всё живое в городе в городе на Неве мгновенно погибает.
Вот авторская ремарка, предваряющая «Акт второй»: