Словом, я знаю, что мне скажут, и плохо то, что я знаю, что мне ничего нового не скажут. Ничего неожиданного не будет, всё — известно. Я только глянул на напряжённо улыбающийся рот и уже знал — будут просить не выходить…
Гонец сказал, что Ка‑Эс звонил и спрашивает, где я и как я себя чувствую?..
Я просил благодарить — чувствую себя хорошо, а нахожусь я за кулисами и на выходы не пойду.
О, как сиял гонец! И сказал, что Ка‑Эс полагает, что это мудрое решение.
Особенной мудрости в этом решении нет. Это очень простое решение. Мне не хочется ни поклонов, ни вызовов, мне вообще ничего не хочется, кроме того, чтобы меня Христа ради оставили в покое…
Вообще мне ничего решительно не хочется.
Занавес давали 20 раз. Потом актёры и знакомые истязали меня вопросами — зачем не вышел? Что за демонстрация? Выходит так: выйдешь — демонстрация, не выйдешь — тоже демонстрация. Не знаю, не знаю, как быть».
Брату в Париж 1 марта полетело письмо:
«Дорогой Никол!
Пишу спешно и кратко…
В МХТ возобновлены „Дни Турбиных“.
Я спешу, жена моя припишет дальше».
Далее следовала приписка Любови Евгеньевны:
«Дорогой Коля…
Привет прекраснейшему городу от скромной его поклонницы.
Сейчас у вас сезон мимоз и начинают носить соломенные шляпы. У нас снег, снег и снег. Мы ещё добрых полтора месяца будем ходить на лыжах и носить шубы».
И всё же, несмотря на российские снега и морозы, на душе было по‑весеннему приподнято — ведь событие, что посетило семью Булгаковых было из разряда радостных. Но…
Но Булгаков давно уже понял, что в этом мире всё уравновешено. Потому через несколько лет и написал в «Дон Кихоте»:
«Недаром говорится, что если перед кем‑нибудь судьба закрывает дверь, то немедленно открывается какая‑нибудь другая».
Иными словами, если на тебя вдруг обрушились дьявольские невзгоды, жди, что вот‑вот объявятся божественная благодать. И наоборот. Булгаков, верил в то, что именно так всё и происходит.
И предчувствие его не обмануло — радость очень быстро сменилось печалью. 14 марта он получил из Ленинграда сообщение… О его содержании Булгаков на следующий же день сообщил в письме к Вересаеву:
«Вчера получил известие о том, что „Мольер“ мой в Ленинграде в гробу. Большой Драматический Театр прислал мне письмо, в котором сообщает, что худполитсовет отклонил постановку и что Театр освобождает меня от обязательств по договору.
Мои ощущения?
Первым желанием было ухватить кого‑то за горло, вступить в какой‑то бой. Потом наступило просветление. Понял, что хватать некого и неизвестно за что и почему. Бои с ветряными мельницами происходили в Испании, как Вам известно, задолго до нашего времени.
Это нелепое занятие.
Я — стар».
В тот момент ровно через месяц Булгакову должен был исполниться всего лишь 41 год. А он называл себя старым. И от этого — немощным:
«… мысль, что кто‑нибудь со стороны посмотрит холодными и сильными глазами, засмеётся и скажет: „Ну‑ну, побарахтайся, побарахтайся“… Нет, нет немыслимо!
Сознание своего полного, ослепительного бессилия нужно хранить про себя.
Живу после извещения в некоем щедринском тумане».
Через четыре дня этот «туман» немного рассеялся, и Булгаков стал делиться своими ощущениями с Павлом Поповым:
«А.) На пьесе литера „Б“ Главреперткома, разрешающая постановку безусловно.
Б) За право постановки Театр автору заплатил деньги.
В) Пьеса уже шла в работу.
Что же это такое?
Прежде всего это такой удар для меня, что описывать его не буду. Тяжело и долго.
На апрельскую (примерно) премьеру на Фонтанке поставил всё. Карту убили. Дымом улетело лето… ну, словом, что тут говорить!
О том, что это настоящий удар, сообщаю Вам одному…
Приятным долгом считаю заявить, что на этот раз никаких претензий к государственным органам иметь не могу. Виза — вот она…
Кто же снял? Театр? Помилуйте! За что же он 1200 рублей заплатил и гонял члена дирекции в Москву писать со мной договор?..
Что же это такое?
Это вот что: на Фонтанке, среди бела дня, меня ударили сзади финским ножом при молчаливо стоящей публике. Театр, впрочем, божился, что он кричал «караул», но никто не прибежал на помощь…
Просьба, Павел Сергеевич: может быть, Вы видели в ленинградских газетах след этого дела. Примета: какая‑то карикатура, возможно, заметка. Сообщите!
Зачем? Не знаю сам. Вероятно, просто горькое удовольствие ещё раз глянуть в лицо подколовшему».
Вскоре выяснилось, что новую антибулгаковскую волну в городе на Неве действительно начала нагонять некая статья, появившаяся в одной из ленинградских газет ещё в ноябре 1931 года. Называлась она «Кто же вы?» и была подписана мало кому известной тогда фамилией Вишневский. Статья сурово критиковала Большой драматический театр за попытку протащить на сцену пьесу о замшелых временах французского абсолютизма. Автор статьи грозно вопрошал:
«… хочется спросить ГБДТ сегодня, узнав о некоторых новых фактах: кто же вы идейно‑творчески? Куда же вы в конце концов идёте?
Театр… принял к постановке пьесы „Мольер“ Булгакова и „Завтра“ Равича… Может быть, в „Мольере“ Булгаков сделал шаг в сторону перестройки? Нет, эта пьеса о трагической судьбе французского придворного драматурга (1622–1673). Актуально для 1932‑го!.. зачем тратить силы, время на драму о Мольере, когда к вашим услугам подлинный Мольер?
Или Булгаков перерос Мольера и дал новые качества? По‑марксистски вскрыл „сплетения давних времён“?
Ответьте, товарищи из ГБДТ!»
Вскоре в Большом драматическом театре появился и сам автор заметки. Михаил Афанасьевич сообщил Попову его приметы: «Лицо это по профессии драматург. Оно явилось в Театр и так напугало его, что он выронил пьесу…
Внешне: открытое лицо, работа „под братишку“, в настоящее время крейсирует в Москве…»
Кто же он такой — этот «братишка», что так решительно встал на пути булгаковской пьесы?
В Большую Советскую энциклопедию образца 1927 года Всеволод Вишневский не попал. Более поздние издания БСЭ сообщали, что родился Всеволод Витальевич в 1900‑ом. Участвовал в Октябрьском вооружённом восстании. В гражданскую войну сражался с белыми на кораблях Волжской флотилии, которой командовал Фёдор Раскольников. Был пулемётчиком бронепоезда, бойцом 1‑ой Конной армии, затем служил на Балтике и на Чёрном море (отсюда и его примета — «работа «под братишку»). Сам про себя (в дневнике, хранящемся сейчас в Литературном архиве) он написал довольно откровенно: «… порядочно я порасстрелял людей».