Если бы мать рассказала мне о том, что с ней случилось и как она бежала, я бы поняла и простила ее за приступы безумной истеричной ярости. Может быть, она молчала, чтобы защитить меня. Может быть, была так травмирована пережитым, что не могла об этом говорить. А может, просто думала, что я неспособна на сострадание.
День 4.
1 июля
Утром мы со съемочной группой стояли под дверью дома, где жила мамина тетя Габриэль (ее чаще называли Эллой) и ее муж Соломон. Раньше я понятия не имела, что у меня была двоюродная бабушка. К нам присоединился историк Дорон, специалист по еврейской общине Вены 1930–1940-х годов. На двери висела табличка «Зубной врач». Дорон поведал мне, что Элла и ее муж оба были зубными врачами и показал мне их письма маме, в которых ее называли «золотком» и посылали ей «тысячу поцелуев» с благодарностью за аффидавит из Америки (мама прислала его, когда сама уже благополучно бежала в США). Еще Дорон сказал, что в те времена, если друг или сосед приходил в гости к еврейской семье и сообщал, что «уезжает надолго», все понимали, о чем речь. А речь шла о запланированном самоубийстве. Никто не пытался остановить самоубийцу. Семья самоубийцы обычно подвергалась наказанию.
Последнее письмо тети Эллы датировано 8 октября, в нем говорится, что сейчас речь идет о жизни или смерти. Каждый день в округе собирают тысячи евреев и увозят их на грузовиках и поездах. Хотя мама и прислала дяде и тете аффидавит, который должен был им помочь, но законы постоянно менялись, и к 23 октября Австрия была аннексирована, так что никто уже не мог покинуть страну. Я спросила Дорона, что, по его мнению, случилось с моими родственниками дальше.
Элле и Соломону тогда было уже за шестьдесят. Их депортировали. Дорон не ответил, что с ними сталось, но пообещал, что я все узнаю уже завтра. Вот такое кошмарное «продолжение следует». После того как мы отсняли сцену под дверью с табличкой «Зубной врач», мне захотелось переключиться, поэтому я до четырех часов просидела в Интернете, занимаясь покупками онлайн. И не остановилась, пока не скупила всю обувь своего размера по всему миру, даже ту, которая мне не нравилась.
День 5.
2 июля
Съемочная группа посадила меня в поезд; куда мы ехали, мне не сказали. Я теряла терпение, потому что вайфая в поезде не было. При этом в глубине души я презирала саму себя, представляя, как другие люди много лет назад ехали этим маршрутом навстречу неописуемому ужасу и отчаянно колотили в двери вагонов.
Мы прибыли в Прагу. Я была сама не своя от радости – всегда мечтала побывать в этом городе. Улицы застроены великолепными зданиями: триста лет назад каждый пытался перещеголять соседа, и потому кругом были башни, мозаики, статуи. А какая в Праге плотность церквей на квадратный километр! Просто удивляешься, сколько их там. Я все думала: если Иисус умер за наши грехи, ему не стоило трудиться – мы так и остались грешниками. Одно из доказательств – у нас так и сохранилась привычка богато украшать храмы, а между тем этими богатствами можно было бы накормить множество голодных. Я твердила себе цитату из «Гамлета» (обожаю эту пьесу): «Что за мастерское создание – человек! Как благороден разумом! Как беспределен в своих способностях, обличьях и движениях! Как точен и чудесен в действии! Как он похож на ангела глубоким постижением! Как он похож на некоего бога! Краса вселенной! Венец всего живущего! А что для меня эта квинтэссенция праха? Из людей меня не радует ни один»
[16].
День 6.
3 июля
На следующий день улыбка радости от встречи с Прагой пропала с моего лица. А все потому, что мы со съемочной группой поехали в город Терезиенштадт, что в часе пути от Праги. Я заявила режиссеру, что ни в какие концлагеря не поеду – на случай, если в истории нашей семьи фигурировал концлагерь. Мне ответили, что мы едем не в лагерь, а в гетто. Когда мы сошли с поезда, по спине у меня пробежал холодок: я осознала, что на этой же станции когда-то вышли мои двоюродные бабушка и дедушка. Вот рельсы, по которым их сюда привезли с другими депортированными евреями. Мне сказали, что до гетто было два километра и их гнали по снегу, а они были легко одеты, и их еще подгоняли ударами прикладов. Сейчас гетто напоминает старомодную деревню: разноцветные домики, мощеные улицы, обсаженные деревьями, птичий щебет.
Поначалу нацисты разрешали евреям устраивать в гетто культурную жизнь: завести оперу, ставить пьесы; был даже оркестр, который играл «Свинг гетто». Хуже всего обращались с пожилыми людьми – практической пользы старики не приносили, поэтому их селили на чердаках без вентиляции или без окон, запихивая туда по много человек, как сардин в банку. Кроме того, – и эти сведения вызвали у меня кошмары – в гетто не было туалетов и свирепствовала диарея. Мои родственники умерли быстро, и для них это было везением: дедушка Соломон прожил в гетто всего неделю, бабушка Элла, видимо, и того меньше.
День 7.
4 июля
Едем из Праги обратно в Вену. В поезде меня снова неотвязно преследовали мысли о том, что по этим самым рельсам когда-то вагоны для скота везли тысячи евреев на смерть.
День 8.
5 июля
Сегодня съемок не было. Я побывала в доме, где когда-то жила мать. Теперь это маленькая продуктовая лавка, хозяин которой мусульманин. Вот ирония судьбы! Ведь мусульмане в современной Европе – новые козлы отпущения.
День 9.
6 июля
После завтрака съемочная группа отвезла меня на кладбище, где мне вручили карту захоронений и предложили отыскать могилы деда и прадеда, Ричарда и Соломона. Не знаю почему, но, когда я отыскала их могилы, какой-то древний инстинкт заставил меня погладить надгробия. Жалкий жест, но я пыталась хоть как-то приблизиться к родственникам, о чьем существовании раньше не знала. Когда кладбище только открылось, оно располагалось далеко от города и мало кто хотел хоронить там своих близких. И что сделали венцы? Вырыли Бетховена, Штрауса и других знаменитостей из их могил в центре Вены и перезахоронили на загородном кладбище. И тогда оно стало, выразимся так, модным.
Меня познакомили с Хаимом, который водит по кладбищу экскурсии. Он проводил меня к безымянной могиле и сказал, что здесь похоронена сестра моей двоюродной бабушки Эллы, Ольга. Надгробия тут не было. Хаим объяснил, что в былые дни именно так хоронили бедняков. Социальные службы отвозили покойника на кладбище и погребали, но надгробие семья должна была ставить за свой счет. У меня сердце чуть не разорвалось, когда я стояла рядом с клочком мокрой земли, – безымянной могилой. А в голове крутился вопрос: почему семья не купила надгробие?
После кладбища меня познакомили с историком Сабиной. Она предложила мне угадать, какая участь постигла бабушку Ольгу. Я в отчаянии спросила, не была ли та актрисой, потому что очень на это надеялась. По непонятным мне причинам я была убеждена, что кто-то из моих предков имел отношение к сцене – и мне очень хотелось, чтобы это оказалась Ольга (на фотографиях у нас с ней было некоторое сходство). Сабина показала мне копию вырезки из венской газеты; в статье говорилось, что Ольга страдала душевной болезнью и ее пришлось поместить в психиатрическую клинику. Не такие сведения я хотела услышать! «И сколько она провела в клинике?» – сдавленно спросила я. – «Тридцать лет». Сабина показала мне подлинный журнал регистрации – в кожаном переплете, сантиметров пять толщиной. Там от руки были записаны имена и фамилии всех пациентов, а также имена посетителей, даты посещений и дата смерти каждого пациента. Чего у немцев и австрийцев не отнимешь – так это умения аккуратно вести записи. Ольга скончалась в 1938 году от туберкулеза. Моей матери тогда было девятнадцать лет, так что она неминуемо должна была стать свидетельницей сумасшествия Ольги. В те времена душевные заболевания не классифицировали так четко, как сейчас, поэтому говорили просто «сумасшествие» или «буйное помешательство». В случае Ольги помешательство должно было быть очень буйным, если уж ее заперли в лечебнице на тридцать лет. Я спросила Сабину, была ли Ольга актрисой до помешательства, подумав, что одно другого не исключает. «Нет, – ответила Сабина. – Она была портнихой». Я в глубине души надеялась, что она могла играть на сцене в свободное от работы время.