Есть прогрессивное мнение: нужно хранить верность родине, а не ее учреждениям и правителям, которые суть что-то вроде одежды, – какая может быть верность тряпкам!
Хранить верность тряпкам действительно глупо – но так ли уж нелепо хранить верность знамени, которое, если забыть о его символической функции, тоже не более чем тряпка? Да и сами учреждения можно ничуть не менее обоснованно уподобить не одежде, а органам социального организма: разве не глупость заявлять, что я-де обожаю свою жену, но терпеть не могу ее скелет и мозжечок? Что это за Родина такая, которая существует независимо от ее учреждений? И назовите хоть одно учреждение, ущерб которому не нанес бы ущерба и самой Родине, как ее ни понимать.
И обратно: в той части, в которой Родина является всего лишь одной из множества производственных и обслуживающих корпораций, к ней и относятся как к фабрике и прачечной, стараясь заплатить поменьше, а получить побольше. Родина становится исключением из правила лишь тогда, когда обслуживает не материальные и не социальные, но экзистенциальные потребности индивида, главная из которых – иллюзия причастности к чему-то бессмертному. Желательно, могущественному и почитаемому.
И когда власть делает нечто такое, что, по мнению населения, увеличивает могущество и авторитет их родины, оно и поддерживает эту власть. Вовсе, повторяю, не потому, что его сознанием манипулируют (это невозможно, человеку отказано в способности действовать в чьих-либо иных интересах, кроме собственных), а потому, что его психологические цели в значительной степени совпадают с целями власти.
Но поскольку сердце Родины составляют наследственные иллюзии, главным национальным интересом все-таки является укрепление и развитие этих иллюзий. А потому главным хранителем и выразителем национальных интересов является не власть и не масса, но национальная аристократия – служители и творцы наследственных грез. Аристократы духа, нацеленные на свершения, которые потенциально способны жить в веках, – этот общественный слой и есть главное национальное достояние каждого народа, без которого и Родина обречена зачахнуть и потерять обаяние в глазах массы, коя сама по доброй воле подвигов не творит, но остро в них нуждается.
Возрождение национальной аристократии, ставка на самых одаренных и романтичных – вот национальная идея государства Российского, как я ее понимаю. Аристократия, в сущности, и есть главный материальный субстрат той абстракции, которая обозначается этим выспренним словом – Родина с большой буквы. А демократия, которая не дарит чувства причастности чему-то бессмертному, народу не нужна – зато за свершения, остающиеся в памяти потомков, он в конце концов оправдает любого тирана.
Либералов же, делающих ставку на рациональное, бренное, он и далее будет отвергать до тех пор, пока они не поймут, что экзистенциальные проблемы важнее социальных, пока не примутся внушать, что и они тоже служат чему-то бессмертному, только делают это лучше и дешевле, нежели авторитарные режимы.
Имперский дух и толерантность
Итак, патриотизм – хотя бы наполовину добро для тех, кто извлекает из него или рассчитывает извлечь какую-то психологическую пользу, и безусловное зло для тех, кто видит в нем лишь источник угрозы. Но давайте и дальше попробуем играть открытыми картами: речь идет не о патриотизме вообще, а конкретно о русском патриотизме. А если бы речь шла, скажем, о патриотизме британском, у многих либералов в России словарь наверняка бы смягчился. В России, но не в Индии – прочтите, что пишет Неру о том самом бремени белых, которое столь горделиво воспел Киплинг. И это тоже нормально: всякий стремится обратить в универсальное зло ту силу, от которой пострадала близкая лично ему социальная группа.
А поскольку в России столь многие пострадали не от Британской, а от Российской империи, то вполне естественно, что слова «имперский дух», «имперское сознание» пострадавшие постарались превратить в ругательство. Чтобы произносить его, не задумываясь и не давая задуматься остальным.
И это вполне достаточная причина наконец вдуматься, что же оно такое – это мерзкое имперское сознание.
Многие либерально мыслящие социологи уверены, что всякое длительно существующее социальное явление непременно выполняет какую-то жизненно важную социальную функцию. Следовательно, не могло бы оказаться столь живучим и пресловутое имперское сознание, если бы вся его миссия сводилась к тому, чтобы наполнять подданных империи бессмысленной агрессией и ни на чем не основанной спесью. Так вот, рискну предположить, что имперское сознание заставляет жертвовать этническими интересами во имя общегосударственного целого. То есть имперское сознание вовсе не высшая концентрация национализма, но, напротив, его преодоление.
Когда Петр Великий открывал самые высокие государственные поприща инородцам всех мастей – это и было проявлением имперского сознания; когда российская власть включала аристократию покоренных народов в имперскую элиту, позволяя «черни» сохранять культурную самобытность, – это тоже было проявлением имперского сознания. Зато принудительная русификация стала торжеством национального сознания над имперским.
Хотя при этом нужно вспомнить, что этот националистический напор в значительнейшей степени был реакцией на национально-освободительные движения, – проще говоря, порождался страхом утратить роль «хозяина страны».
Я вовсе не хочу кого-то осуждать – экзистенциальные интересы национальных меньшинств настоятельно требовали обретения своего угла, где доминировали бы их собственные сказки, а экзистенциальные интересы русского большинства не менее властно требовали сохранения привычной роли. Примирить эти интересы было бы чрезвычайно трудно даже в самых благоприятных обстоятельствах, а уж в условиях распада государства, когда на волю вырываются самые безумные фантазии, и вовсе невозможно. Тут уж каждый действует в меру своих физических сил и в национально-освободительном реванше, и в национально-охранительной мести.
Зато после всех этих кошмаров те национальные меньшинства, которым удалось сделаться большинством в собственной стране, принялись добиваться национальной однородности куда более рьяно, чем это делалось и при старом, и при новом российском режиме. В двадцатые годы едва ли не главным врагом коммунистической власти был русский патриотизм, окрещенный великорусским шовинизмом, поскольку именно русская химера была главной соперницей химере интернациональной. Политика «коренизации кадров», в сущности, и была невольным реваншем имперского духа. А сталинская русификация стала отступлением от него.
Хотя, вполне возможно, националистической лестью Сталин всего лишь хотел подкрепить имперский дух русского народа, давая ему понять, что он по-прежнему главный. Ибо угроза государственному доминированию неизбежно порождает националистический реванш, иначе просто не бывает. Еще почти век назад первые сионисты, прибывающие в Палестину, всерьез обсуждали, как бы им так поделикатнее себя вести, чтобы не вызывать раздражения коренного населения, и Жаботинский тогда же с присущей ему беспощадностью ответил: никак. Никакие реверансы не помогут: «Каждый туземный народ, все равно, цивилизованный или дикий, смотрит на свою страну как на свой национальный дом, где он хочет быть и навсегда остаться полным хозяином; не только новых хозяев, но и новых соучастников или партнеров по хозяйству он добровольно не допустит».