Книга Застывшее эхо (сборник), страница 32. Автор книги Александр Мелихов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Застывшее эхо (сборник)»

Cтраница 32

Милейший автор и ответил милейшим образом: я же пишу только о себе, а если у вас было иначе, пожалуйста, поделитесь опытом. Я не стал придираться, что сам он в своей повести отнюдь не выглядит перепуганным и убогим, скорее, наоборот, смелым и находчивым, – я попытался и впрямь задуматься, как же мне самому-то в советское время удавалось выстраивать экзистенциальную защиту? Впрочем, кто я такой, чтобы приводить себя в пример, может быть, я настолько жалкая и ничтожная личность, что даже и не осознавал своей забитости и убожества, – я ведь и сейчас такой раб и трус, что плохую страну, где меня не убивают, предпочитаю хорошей, где надо мной и моей семьей висит на глазах тяжелеющий дамоклов меч, и более того, плохую страну, где востребованы мои дарования, предпочитаю хорошей, где я пустое место, лузер, не владеющий языком хозяев. Так что обо мне пока забудем. Но, скажем, мараны, тайно исповедовавшие иудаизм, невзирая на смертельную опасность для себя и своих семей, – они были трусами и приспособленцами или героями? Или мои родители, над которыми после отцовской лагерной пятилетки годами висела возможность повторного ареста, – теперь-то я понимаю, в каком напряжении они жили, но напряжение и страх – разные вещи, они всегда оставались жизнерадостными, увлеченными и уважаемыми людьми, и все их друзья были таковы же. Бывшие зэки и ссыльные, загнанные в наш утопающий в щебенке шахтерский поселок среди казахстанского мелкосопочника, были настолько образованнее и красивее местного начальства, что я невольно воспринимал их как некий тайный орден и гордился, что я хотя бы через отца тоже к нему принадлежу. А уж выглядели они ничуть не более запуганными, чем шахтерская и шоферская братия, которая могла кого угодно послать куда угодно, – горстка начальства в шляпах и «польтах» без крайней нужды и не приближалась к народным массам в «куфайках» и кепках. Собственно, только начальники у нас и казались запуганными – неумеренно озабоченными, надутыми… А вчерашние ссыльные скорее отличались обостренным чувством собственного достоинства – оно и служило экзистенциальной защитой, помогавшей им выстоять в обрушившейся на них беде.

И впоследствии, когда государство обращалось ко мне недобрым своим ликом, необходимость устоять я воспринимал еще и как долг перед своим орденом и, если мне это удавалось, ощущал гордость, а не страх. Так что чувства всех Мосек мне более чем понятны: вступая в противостояние с государством или народом, ты и сам вырастаешь до масштабов государства и народа. Только в своих глазах, разумеется, – противники тебя как не замечали, так и не будут замечать, даже если приставят к тебе какого-нибудь попку с берданкой. И мои невольные учителя, все эти аристократические парии, – этот малый народ на склоки с попками никогда не разменивался, они, как и мараны, стремились сберечь угли своей веры и передать их детям, а заодно и всем, кому удастся (вот это были настоящие миссионеры). Они слишком хорошо знали себе цену, чтобы тратиться на стычки с конвойными. И все их дети выросли порядочными, образованными, а потому и антисоветски настроенными людьми. Мне тоже как-то само собой было ясно, что мой долг не растранжирить, а сберечь и приумножить переданное мне наследие, и для этого прежде всего требовалось вступить в борьбу с тиранией собственного невежества.

В университете я обнаружил, что я совершенный варвар и чужак в Парфеноне русской культуры, и на то, чтобы вернуться туда хотя бы рядовым, потребовались годы и десятилетия. И когда я проглатывал целыми собраниями, да еще по два-три раза, Пушкина, Толстого, Достоевского, Герцена, Чехова, у которых было нечего делать без Рабле, Вольтера, Руссо, Шиллера, Гете, Шекспира, Шопенгауэра, Ницше и всей прочей европейской истории и философии, я не просто занимался самообразованием – я боролся за возвращение на историческую родину. Когда в Публичке я просиживал в зале редкой книги счастливейшие часы за Мережковским и Розановым, это было не просто познавательно – это окрыляло. Я еще тогда открыл этот путь решения еврейского вопроса в России: евреи вливаются в российскую аристократию.

Антироссийская, антиимперская, жлобская советская власть через своих попок уже препятствовала этому в литературе, а к моменту моего окончания матмеха принялась плодить себе врагов и в аристократической математике. Посланница атомного центра Арзамас-16 и лаской, и таской завлекала меня в их таинственный мир, и мне это тоже казалось очень романтичным: жить за колючей проволокой и покорять какие-то недра и пространства. Но первый отдел меня не пропустил, хотя я стоял первым в списке. Не скрою, растерянность сменилась гордостью не сразу. Но даже и горькое счастье ощущать себя врагом государства не заменяет сладкого счастья чувствовать себя участником какого-то красивого исторического дела, коим проще всего насладиться в науке. И мне это удалось – меня взял на работу действительно очень большой ученый, слывший, да и бывший едва ли не духовным лидером ленинградских антисемитов.

Никак при этом не вписываясь в ту еврейскую народную сказку, что антисемитами бывают только завистливые ничтожества. Мой шеф, конечно, не был Эйлером, он был всего только классиком второго ряда, но, когда ты с ним общался, он казался именно Эйлером – неправдоподобная широта взгляда, способность лучше специалистов вникать в суть вопроса, о котором только что услышал, и при этом еще и какая-то удаль, бесшабашность, размах – это был всеобщий родной отец, из кабинета которого никто не уходил без помощи. У него и к евреям не было, так сказать, ничего личного, он считал только, что они пробьются и без него, а его дело поддерживать одаренных ребят из провинциальных низов, из коих вышел он сам. Поэтому, покуда я блистал, он меня держал в отдалении, но, когда я оказался на улице, он меня нашел и позвал. Чтобы затем снова придерживать на отшибе. Но я при этом не чувствовал ни обиды, ни унижения – я его воспринимал неким могучим явлением природы вроде водопада или баобаба, к которому неприложимы человеческие, слишком человеческие мерки. Ну вот, скажем, недолюбливал бы вас Микеланджело – стали бы вы честить его подонком, хлопать дверью, кучковаться с его недругами? Они же ему до щиколотки не доставали, я таких людей не видел ни до ни после, я бы даже не догадывался, что такие бывают. Я думаю, он не реализовался по-настоящему, математика была только малой частью его дарований: ему бы возглавлять какую-то империю, где нужно было бы и писать формулы, и ковать железо, и прокладывать асфальт, и выбивать бюджет, и воодушевлять подданных, и ладить с соседними империями.

Я завоевал его снисходительную симпатию только тогда, когда перестал о ней беспокоиться, а начал заниматься исключительно тем, что сам считал нужным. Подружиться же с ним было невозможно – он был слишком низкого мнения о человеческом роде. Однажды в разговоре с глазу на глаз он обронил о своих приближенных: «Ко мне же приходят, чтобы только кусок ухватить. Схряпают где-нибудь в углу и за новым приползают». И я порадовался, что никогда ничего у него не просил.

Когда я научился относиться к чужому мнению с вежливым равнодушием, мне случалось чувствовать себя жалким только тогда, когда я соглашался играть роль в чужой пьесе, когда мне случалось уподобляться тем несчастным, которые живут не для себя, а кому-то назло. Только когда мне случалось хмыкать и язвить по адресу тех, кто меня не замечает, – только тогда я ощущал себя жалким и убогим. И стремился как можно скорее вырваться из этой лакейской. За пределами которой меня ждали и победы, и поражения, и счастье, и отчаяние, где было все и не было только убожества.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация