В цивилизованном обществе верзиле уже не позволяют притеснять дохляка-математика или поэта, напротив, им стараются (хотя бы в идеале) выделить безопасный уголок, где они могли бы творить свои теоремы или поэмы – абсолютно бесполезные, но, в сущности, только и оправдывающие существование человечества. Любое сколько-нибудь развитое общество имеет зоны относительной свободы, обитатели которых избавлены от борьбы за существование – благодаря государству или меценатам, – зоны, где могут творить ученые и артисты. Но в международном мире до сих пор царит борьба за существование по параметрам самым первобытным…
Этому пора положить конец. И в качестве первого шага предоставить международный грант нашему народу за его высокую духовность, дабы он, освободившись от примитивной конкуренции, мог по-прежнему поставлять миру некоммерческие плоды своей культуры.
Если же мир откажет, придется искать способы подтолкнуть его в неподатливую спину.
Нет, резко возражал Тарум, культура – продукт дела, продукт реальной жизни, а не ее имитации. Люди будут творить гениальные гимны богам, только если верят в богов, и культура, незримым облаком окутывающая свадьбы, похороны, труд и охоту, никогда не будет истинной культурой, если люди не станут относиться к этим занятиям с предельной серьезностью. Занимаясь парниковой музейной имитацией, они будут создавать разве что те подделки для туристов, которые уже почти вытеснили подлинное искусство наших предков. Выход не здесь: состязательность по примитивнейшему промышленно-торговому параметру пожирает разнообразие мира из-за того, что пять процентов мирового населения установили у себя индивидуалистический, чудовищно расточительный образ жизни и обеспечили его такой высокой производительностью, что ввергли остальное человечество в необходимость или принять их вызов и уподобиться им, разрушая все природные и национальные структуры, или сходить с исторической арены. Остановить эту разрушительную гонку можно лишь одним способом – уничтожив лидера.
Ну а средоточие, империя зла – это, вне сомнения, Соединенные Штаты Америки. Конечно, и какая-нибудь Южная Корея задает несносный темп, но она, по крайней мере, несет в мир лишь один разрушительный соблазн, а Соединенные Штаты – сразу два: культ производства и независимость индивида, то есть атомизацию всех мыслимых структур. Карфаген должен быть разрушен! Мы должны поддерживать в Америке все разрушительные тенденции, помогать экстремистским группам, заваливать молодежь дармовыми наркотиками, восхвалять гедонизм как соврменную утонченность и осмеивать жертвенность как архаическую отсталость, все народы, желающие сохранить свою структуру, должны объединиться в священной войне против…
Получалось, полубредил я, что для сохранения национальной структуры только одного лишь острова необходимо взорвать весь мир. А почему бы и нет? Если дорожить только структурой своего народа – и только в угодном тебе виде – и быть совершенно безразличным к структуре мирового целого, тогда во имя народа будет дозволено все. А вот как быть тому, кто дорожит общечеловеческим целым, но беспокоится при этом и за судьбу собственного народа? Причем не только за население, но и за его структуру? Вряд ли это такой уж непростительный грех – больше тревожиться о судьбе своего, а не чужого народа: грех не в любви, а в размере тех жертв, на которые ты готов ради нее пойти. Причем жертв обычно напрасных, ибо приносятся они чаще всего в борьбе за невозможное. Когда смотришь с высоты на бесконечные снега с редкими пятнами игрушечных городков, когда видишь вокруг измученно спящих людей и невольно поглядываешь, не слишком ли встряхнулись крылья, когда самолет проваливается в невидимую яму, – тогда особенно остро чувствуешь, как мало мы можем. Мир трагичен – противоречив, непредсказуем и бесцелен: приближаясь к самой желанной цели, неизбежно удаляешься от других, не менее желанных, любая достигнутая мечта тонет в лавине непредсказуемых последствий, не существует никакой высшей инстанции, которая могла бы одобрить или осудить наши решения, нет и никаких «естественных» процессов, к которым нам оставалось бы только примкнуть. В человеческом мире искусственно все, мы обречены каждую минуту сами принимать решения и нести за них ответственность, так и не зная, правильно мы поступили или неправильно.
Национальные проблемы – не исключение: никто вместо нас не решит, за что стоит держаться, а что уже бесповоротно обречено. Никто, кроме нас, этого не решит, но и мы ответа знать не можем. Надо рисковать, помня при этом, что от тебя почти ничего не зависит.
Быть энергичным, мужественным, ощущая при этом бесконечную слабость своей мысли и своих сил, – этот героический пессимизм не по плечу слабодушным: они согласны жить, только уверив себя в своем могуществе и непогрешимости. Я думаю, если называть националистом всякого, кто на мировом ристалище болеет за собственный народ, это слово окажется почти ненужным, ибо таковы практически все нормальные люди. И сам я желаю Казахстану успеха изрядно сильнее, чем другим «странам СНГ» (не считая, разумеется, России), только потому, что провел там детство (а моя мать, когда училась в Москве, тоскуя по дому, ходила на вокзал встречать казахстанские поезда – посмотреть на родных казахов в их чапанах). Вероятно, было бы целесообразно называть националистами лишь тех, кто не просто мечтает о процветании своего народа, но еще и твердо знает форму этого процветания и готов ради нее требовать от мира (и, следовательно, от своего народа тоже) серьезных жертв. Первородный грех националиста все-таки интеллектуальный, он преисполнен уверенности в мире, не допускающем уверенности.
Через пограничный контроль в Домодедове тянемся вполне солидно – как самые образованные иностранцы. Ни в какие редакции уже не успеть, а завтра суббота… Ну его к черту, я уже насиделся за границей – домой, домой.
Борясь с очумелостью, побродил по музею изобразительных искусств. Сколько великих народов уже исчезло или впало в незаметность – по-видимому, это нормально, хотя и грустно. Приходится утешаться тем, что лишь смерть цивилизаций придает им подлинную поэзию, только обломки и бывают по-настоящему драгоценны.
Поезд отошел вовремя. В купе было чисто, светло, вежливо: может быть, это величайшая с нашей стороны гордыня – желать еще чего-то сверх этого? Может быть, и правда пора смириться с тем, что духовную культуру еще никому не удавалось создавать целенаправленно. А наше дело – и то очень нелегкое! – лишь добиваться сытости, чистоты и аккуратности? Спутники были любезны, говорили негромкими голосами и, кажется, имели больше отношения к рыбе, чем к острогам. Но самый рыбный господин ввалился – вернее, был введен сзади под локотки – последним. Благообразный, седеющий, упитанный, напоминающий Горбачева, только не слугу мирового сионизма, а народного артиста СССР, он был пьян до полного изумления. Но и он был благовоспитан – не бузил, а всего только заваливался на соседа.
– Вам лучше наверх, – терпеливо повторял сосед, на которого псевдо-Горбачев укладывался, и до того наконец дошло.
Он принялся тупо раздеваться и в бессознательности стащил с себя вместе с брюками и трусы, оставшись совершенно голым. Он был настолько круглым, глянцевым и розовым, что не выглядел даже особенно неприличным, напоминая пластмассового пупса. Затем он принялся карабкаться к себе на полку. Мы деликатно промолчали, и лишь минут через пять один из нас произнес: «Большой оригинал».