При этом свое служение человеку он понимает как-то недемократично: не очень-то интересуется гласом народа, что откуда отрезать и куда подшить. Оперирует он великолепно, стоит у стола буквально по десять часов без перерыва, получает за это гроши – все как надо, – но вот насчет прав человека… Одно оправдание: заказчик в наркозе не имеет физической возможности обсуждать и обличать.
Почтительно любуясь, как Михайличенко летит в операционную в продезинфицированных голубых штанах с безобразными буквами «ОП», я в стотысячный раз убеждаюсь, что ни социализму, ни капитализму не по силам создавать таких орлов, – эти левиафаны могут лишь использовать то, что сама собой творит извечная человеческая среда.
Ах, какой материал для воодушевляющего очерка! Признайтесь по секрету, вы ведь тоже истосковались по положительному герою?
Герой нашего времени
Детство наш герой провел в Новороссийске – барак у заводской стены. Предки были в основном народ простой (в прадеды, правда, затесался грузинский князь), но – в своей среде – люди состоявшиеся, а стало быть, при советской власти в той или иной степени потерпевшие. Но эта порода неистребима – их дети снова берутся за прежнее: не отнимать, не погонять, не драть глотку, не примазываться, а работать – и снова, что называется, выходят в люди. Михайличенко-папа был кузнецом высочайшей квалификации, брал дополнительные заказы и, хотя был не лишен известной слабости русского мастерового, никогда не ругался. Мать была построже, перед родительским собранием приходилось призадумываться о своих грехах, хотя вроде их бывало и негусто. Впрочем, и мать, как всякая нормальная мать, была матерью-героиней: когда началась война, закинула гитару за плечи, взяла двух малышей на руки и двинула пехом подальше от бомбежек.
Кстати, о помянутых слабостях. Они, конечно, никого не красят, хотя сами иногда и скрашивают жизнь. Вопрос «Сколько человек пьет?» гораздо менее важен, чем вопрос «Зачем он пьет?». Если человек, сколько бы он ни выпил, не допускает даже мысли не выйти на работу – употребление и даже злоупотребление алкоголем долго может быть терпимо как неизбежная компонента культуры. Но когда в воздухе ощущается дыхание свободы, когда уже не левые интеллектуалы, а публика самая бесхитростная начинает догадываться, что в этом мире и впрямь все позволено, тогда наркотики (а алкоголь один из самых опасных наркотиков) мгновенно добивают то, что могло бы еще похварывать много десятилетий.
Когда человек приходит к убеждению, что его права абсолютны, а обязанности условны и относительны, когда все учителя жизни – от пророков гуманизма до порно-листков – дуют ему в уши, что все должно служить ему и только он ничему служить не должен – его счастье (его удовольствия) и есть цель мироздания! – тогда он оказывается совершенно беззащитен перед жизнью, которая всегда будет требовать труда и труда, терпения и терпения: наш эгоизм желает, чтобы все служило нам, но смыслом наполняет нашу жизнь только то, чему служим мы.
Я имею серьезное подозрение, что надвинувшаяся на мир наркотическая чума есть закономерное завершение мастурбационных тенденций европейской культуры. В давние времена, когда никому и в голову не приходило, что человек может быть свободен от обязанностей перед родом, племенем, государством, Богом, культурой (тоже не помышлявшей, что цель ее – она сама), – в те эпохи боевые песни исполнялись не только для того, чтобы прийти в воинственное расположение духа и отправиться спать: их пели, чтобы воевать. Любовной лирикой упивались, чтобы любить, а вольнолюбивой – чтобы бунтовать. Но вот освобожденную от оков человеческую личность ее собственные переживания стали занимать гораздо сильнее, чем события внешнего мира, – ценности деяния начали оттесняться ценностями переживания, всякое реальное дело стало превращаться в обузу.
Та же любовь – она, конечно, штука приятная, можно даже сказать, захватывающая. Но – столько хлопот, риск унижения… Да и в случае успеха новые обязанности – защитника, кормильца, – спокойнее оставить от любви один секс. Впрочем, и секс налагает какие-то путы: хоть на полчаса ублажить и партнера, еще спокойнее перейти на мастурбацию – как и наше искусство, служить себе лишь самому. Однако и мастурбация требует каких-то усилий, специфической готовности – ну так сделаем укол и будем иметь все сразу и без хлопот.
Алкоголизмом обычно называют физическую привязанность к алкоголю. Но ведь диабетик тоже ничуть не слабее привязан к инсулину – оставаясь при этом слесарем, учителем, министром… Алкоголиком человека делает не количество потребляемого алкоголя, а цель, с которой он пьет. Если он засаживает стакан водки, чтобы идти разгружать баржу, – это вредно для здоровья, и только. Если он за бутылкой обсуждает финансовые проекты – это, возможно, вредит их качеству, и только. Но если он пьет, чтобы больше ничего не делать и больше ничем не интересоваться, – вот это уже алкоголизм.
Пить можно для того, чтобы жить с большим – пускай вульгарным – вкусом, и можно пить для того, чтобы не жить, чтобы спрятаться от жизни.
Сегодня слово «тоталитаризм» звучит неизмеримо более устрашающе, чем вчера слово «мещанство». И за дело: это ужасно, когда общественное целое поглощает личность, когда культ поступка стирает в ничто внутренний мир человека. Но когда происходит обратное, когда переживание пожирает дело, а прихоть – долг, это менее впечатляюще, но не менее ужасно. Не только для общества, для личности тоже – посетите клинику, где «переламываются» наркоманы, побеседуйте с их близкими, загляните в кризисное отделение, куда свозят оставшихся в живых самоубийц. В романе все позволено – в романе «Так говорил Сабуров» я позволил себе без обиняков заявить, что глубинная причина самоубийств – свобода. Но я и в публицистике на три четверти в этом убежден: исчезновение авторитетов, которым люди повинуются добровольно, лишает их дара самообуздания, а заодно и средств утешиться в неудаче (при неограниченных аппетитах вся жизнь есть цепь неудач). Человек – существо трансцендентное, уверяет крупнейший современный психолог Франкл, он не может быть целью самому себе. Люди, оставшиеся без цели и руководящих правил, ценностей, – самые настоящие мученики свободы.
В пору самого раннего формирования личности Владимира Васильевича (а наша личность – это наши стремления) ни о культе прав человека, ни о культе переживания (культе мастурбации) в провинции у моря еще не слыхивали, он намеревался работать, а не самоуслаждаться. В школе у него очень хорошо шла литература, но никому и в голову не приходило, что из любви к книжкам можно сделать профессию. Правда, после школы он хотел пойти в артисты, но мать отговорила (а брат его стал-таки известным актером). Хотя способности были явные. Однажды Владимир Васильевич рассказывал в лицах, как он впервые побывал (студентом) в сумасшедшем доме, – исключительно достоверно получилось. В детские годы он пел, рассказывал стихи с таким успехом, что его возили с концертами по окрестным совхозам – подкармливали, что после войны совсем не мешало.
О врачебной карьере он не смел и мечтать. Как-то пацаном увидел доктора, выходящего из уборной, и был страшно шокирован: «Как, это божество?..» За пределами сцены он был очень стеснительным: его пошлют к рыбакам за рыбой, он подойдет и стоит в сторонке, пока не спросят: «Тебе чего надо?» – «Рыбу…» – «Так чего ж ты молчишь?»