Книга Воспоминания, страница 49. Автор книги Юрий Мамлеев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Воспоминания»

Cтраница 49

Между тем шёл 1986 год, парижская жизнь продолжалась, и было ощущение, что нечто грядёт. Потому что уже в этом году в воздухе начали носиться первые неуверенные слова о перестройке, о новом мышлении. И повеяло чем-то новым. Но того, что произошло буквально через несколько лет, никто и вообразить себе не мог. Тем не менее что-то нагнеталось, а я помнил предсказание Ирины Антимоновой (в конце 80-х годов я получил известие о её смерти). Эта удивительная женщина обладала мистической способностью проникать в самые глубины судьбы не только отдельного человека, но общества, государства, всего мира. Всё было просто – она владела тайнами истинной астрологической науки и хохотала над современными «астрологами».

В общем, ощущение было такое, что предсказание Ирины должно исполниться, хотя я от её предсказаний был в некоторой растерянности, и когда всё уже свершилось, в это долго не верилось – настолько неожиданно всё произошло.

А через некоторое время из СССР пришла весть о смерти Леонида Губанова. Это, конечно, поразило меня. Он умер в 37 лет, как и предсказывал себе в своей удивительной поэзии, которую я назвал «поэзией священного безумия». Это редкий случай именно такого плана поэзии. Редчайший дар. И в нём совершенно не было вторичности, которая часто являлась характерным признаком многих русских поэтов второй половины XX века. То, что произошло с ним, было его судьбой; он был вне социума, и если бы он был более социален и прожил бы дольше, он, конечно, стал бы очень известен, поскольку пал коммунизм и открылись двери для творческих людей. Но Леонид не дожил до этого времени, и то, что он не был конформистом, не печатался на Западе, не лез во все щели, чтобы публиковаться, сказалось на том, что потом уже, в 90-е годы, ему уделялось не столько внимания, сколько он заслуживал. Однако сила таланта всегда говорит сама за себя, и относительно творчества Губанова это неизменно скажется, когда литература очистится от грязной политической пыли.

А что до мировой поэзии – это особая статья. Если говорить о Западе, то приходилось признать тот факт, что интерес к поэзии постепенно уходил из западного мира, потому что, как мне сказал один человек, – какая к чёрту поэзия в мире голого чистогана? Но это, конечно, громко сказано, потому что человек всё же остаётся человеком; мы ещё живём не на пороге апокалипсиса, а только в очень далёком его преддверии.

Между тем жизнь в Париже текла в своём русле – была работа, были тусовки и поездки по Европе. Однажды я познакомился с профессором Козаком – известным славистом и директором института славистики в Кёльне. Он позвонил мне по телефону и пригласил к себе в институт – прочесть лекцию. Как оказалось, он уже давно пропагандировал там мои рассказы, и его студенты вовсю изучали моё творчество. Кроме того, он являлся автором энциклопедии современной русской литературы, куда включил имена писателей-эмигрантов, которые систематически предавались забвению в советскую эпоху.

Я прибыл на место. Впечатление было нормальное. Всё досконально, по-немецки. Потом – загородный дом Козака близ Кёльна; мы беседовали о литературе, и я чувствовал, что этот человек – не совсем обычный профессор русской литературы. В первую очередь его отличала необычная для профессоров широта интересов, и, по-русски выражаясь, он был богоискателем, белой вороной среди серых немецких профессоров. Юношей его призвали в немецко-фашистскую армию, и он попал в плен под Сталинградом, будучи членом шпионской диверсионной группы, посланной немецким командованием за линию фронта, но окружённой и арестованной. Козаку грозил расстрел. Но командир советского подразделения, как рассказал мне профессор, вдруг посмотрел ему в глаза и сказал: «В этого не стрелять». Так молодой Козак был спасён.

Вернувшись в Германию из плена, он стал относиться к России не только с вниманием, но и с неким тайным восхищением. Известно, что многие немецкие военнопленные, проходя через русские деревни, были потрясены, когда женщины подавали им хлеб, тот хлеб, который сами получали по карточкам, 300–400 граммов. Немцы говорили потом: «Может быть, я убил её сына, а она отдаёт мне свой последний хлеб». История не знала подобных проявлений христианского, человеческого милосердия, это было нечто из ряда вон. В основном же было очень плохо и очень тяжело. Известны случаи, когда в Первую мировую женщины выкалывали раненым вражеским солдатам ножницами глаза, и эти истории легли в основу русофобских мифов о какой-то там русской жестокости – ничего нелепее представить себе нельзя. Никто не станет спорить с тем, что жестокость – общечеловеческое качество, и оно присутствует у всех в той или иной степени, но бывают ситуации, когда одни народы действительно проявляют жестокость по отношению к другим – на войне как на войне.

Профессор Козак блестяще владел русским языком, прекрасно знал нашу литературу и кроме того, он был штайнерианцем. Я был знаком с антропософией Штайнера, тем более с данным учением связаны многие известные русские имена, в том числе Андрей Белый. Но я не разделял взглядов Штайнера. И несмотря на это, было очень приятно пообщаться с Козаком. Он любил моё творчество и рассказывал, как его воспринимают студенты. По его словам, многие были ошарашены и вместе с тем от них ускользали уровни подтекста моих рассказов. Как он говорил, поверхность была настолько чудовищной, что скрывала подтекст потаённого света, который был в этих рассказах. Оно и понятно, ведь согласно великим традиционалистам свет появляется, когда пройден этап ужаса, связанный с падением, фаза мрака, который есть в человеке. И когда все эти фазы действительно, по-настоящему, пройдены, свет, необходимый для бессмертия и для жизни, появляется в его подлинном виде, а не в форме «золотого сна» и иллюзорного спасения. На этой счастливой ноте мы с профессором распрощались.

Таким образом, картина того, что происходило в Европе, становилась более ясной и в то же время, как ни странно, она была более спокойной по сравнению с тем, что мы наблюдали в США. Там всё было обнажено (для нормального взгляда, конечно) и предельно драматично; чувствовалось, что мир ходит по краю бездны. А в Европе всё было как-то сглажено, ещё чувствовалось, пусть и угасающее, но всё-таки дыхание великой европейской культуры, и это вселяло творческий покой. Вся эта древняя архитектура, все эти церкви и соборы, пусть пустые или полупустые, но это тоже воздействовало очень позитивно.

Также в Германии, но уже в Мюнхене, я познакомился с Борисом Гройсом. Одно время он был другом Тани Горичевой; оба были родом из Санкт-Петербурга, и он тоже, как и она, занимался философией, писал статьи. Благодаря этим двум людям я имел представление о том, что происходило на философском факультете Петербургского университета. Однако Гройс был человеком другого порядка, нежели Таня, – более западного.

Вскоре произошло ещё одно событие, хоть и на внешнем уровне, но достаточно существенное. Наш друг Рене Гера помог мне устроиться на работу во Французский институт восточных цивилизаций. Я начал читать лекции по русской литературе, но не могу сказать, чтобы новое место меня как-то чем-то впечатлило или я открыл там нечто… Обстановка здесь мало отличалась от той, что была в Медоне.

* * *

Между тем приближались роковые годы – годы, которые принесли нам возвращение на родину. Роковыми они были в том отношении, что Россию подстерегали новые опасности. Но на описываемый момент никто и представить себе не мог, что произойдёт. Парижская жизнь текла в прежнем русле – встречи, поездки, работа, кофе, вино, ностальгия. Лёгкость и тяжесть, говоря словами Кундеры. В это время в Париже появился поэт Юрий Кублановский. Это был свежий человек из Москвы – он приехал сюда в качестве изгнанного поэта и был встречен на ура. Он сразу попал в «Русскую мысль» и стал там работать поэтом. Кроме того, в 70-е годы он являлся членом СМОГа, возглавляемого самим Губановым; в общем для нас появление такого человека в эмигрантской среде было большой радостью.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация