– Господи Боже правый, что это за взрослая белая леди к нам пришла? – Реба крепко стиснула Гарден в объятиях; на ее радостные восклицания к хижине потянулись все жители поселка. – А теперь сядь, посиди, милочка, а Реба принесет тебе что-нибудь попить. Чего ты хочешь? Лимонада? Кофе с молоком?
– Кофе с молоком. И поджаренного хлеба. С беконом.
– Деточка, тебя что, совсем не кормят в этом твоем Чарлстоне?
– Кормят. Но не так, как здесь. – Реба совсем не изменилась, ее кухня тоже, и Гарден почувствовала, что снова становится частью этого когда-то родного ей мира. – Как я рада, что вернулась!
В дверь и в окна заглядывали все новые и новые лица.
– Привет, Тайрон, – от радости захлопала в ладоши Гарден. – Привет, Моуз, привет, Сара, Флора, привет, Джуно, Минерва, Даниель, Абеднего. Не стойте на жаре, идите сюда. Я так хочу на всех на вас посмотреть как следует.
Все было по-прежнему, и все-таки что-то изменилось. Гарден не могла понять, что именно, пока Тайрон не назвал ее «мисс Гарден».
– Реба, – спросила Гарден, – что случилось? Почему Тайрон так странно себя ведет? Почему они все неуверенно входят и смотрят на меня как-то искоса?
– Дело в том, милочка, что ты стала взрослой.
– Нет, нет, ничего я не взрослая. Я какая была, такая и есть. Ты сама увидишь. И сегодня вечером я пойду пить коктейль из-под коровки. Где наш голубой кувшин?
Реба положила руку ей на лоб:
– Поздно уже для этого коктейля, девочка. С какой стороны ни посмотришь – поздно. Голубой кувшин треснул, его уже два-три года как выбросили. А Метью в поселке нет. Он служит в армии.
– Ох! Как он, с ним все в порядке?
– Все хорошо. И деньги мне каждые две недели присылает. Так что Реба скоро станет совсем богачкой.
– Хоть это приятно. А кто-нибудь еще служит? Где Люк, Джон?
– Рыбу ловят, сразу после церкви пошли. Скоро придут. В армии только Метью и Кьюфи. А так все работают на военной верфи. Там и мужчины, и женщины. Цисси у военных в прачечной зарабатывает больше, чем Метью и Кьюфи вместе.
– Ой-е-ей! А я как раз собиралась пойти к Цисси. – И Гарден рассказала Ребе, как ей удалось сбежать из лесного дома.
Реба рассмеялась:
– Зачем тебе Цисси, когда у тебя есть Реба? Сейчас у меня нет мужчины в доме, я буду приходить к тебе и хозяйничать. Но я буду приносить с собой Колумбию.
– Ох, Реба, у тебя что, снова ребенок?
– Ну конечно. Неужели Метью уйдет в армию просто так и оставит меня скучать без дела? У меня дочка, сладкая моя дочка.
Этим летом Гарден отчаянно старалась остановить время. А оно только и делало, что издевалось над всеми ее попытками. Ее старые платья по-прежнему висели в шкафу, но все они были ей узки и коротки. Она не только выросла, у нее начала меняться фигура. Это ее сердило. Она пробовала выдергивать волосы у себя на лобке, но это было слишком больно. И она старалась не смотреть ни на них, ни на свои груди и не замечать тех странных ощущений, которые возникали, когда она одевалась и ткань скользила по соскам.
Она изо всех сил цеплялась за детство. А оно ускользало у нее между пальцев. Вечера в поселке проходили как обычно. Люди сидели на ступеньках, на крылечках, разговаривали, пели, смеялись, глядя на дурачества детей; потом, когда небо темнело и на землю опускалась прохлада, пение становилось громче, к нему присоединялись мерные хлопки в ладоши или постукивание палочками по ступеньке или деревянной миске; удары становились все сильнее и чаще, пение – все громче, радостнее и зажигательнее и наконец переходило в танец. Сперва вскакивал кто-то один, потом танцевали двое, потом уже пять, потом девять; сидящие и танцующие, восклицая, смеясь и хлопая в ладоши, выплескивали свои эмоции, претворяя их в необузданный, завораживающий ритм; они отбивали его на земле ступнями, всецело повинуясь ему, вскидывали руки и ноги. Гарден тоже танцевала и пела, как в те годы, когда была изгнанным из дома ребенком и когда каждое воскресенье означало для нее пикник и настоящий праздник.
Но теперь с ней происходило что-то новое, непонятное. Пение и хлопки, казалось, проникали ей в кровь, помимо воли овладевали развинченными движениями ее рук и ног, ритмичным вихлянием плеч и бедер. Танцы опьяняли ее, но после них она испытывала беспокойство, вместо того чтобы, как прежде, засыпать от блаженной усталости.
Реба смотрела на нее, и Ребе было грустно, как бывает всегда, когда что-то кончается. Ее девочка, та уродливая синяя малышка, из горла которой она когда-то отсасывала смерть, больше не была ребенком и сама не знала, что душа ее уже утратила невинность.
Стюарт выключил фары, и дорога утонула в темноте. Но это не имело значения: он помнил ее наизусть, всеми пятью чувствами. Он угадывал ее рельеф по вибрации сиденья и по движениям руля в руках, по его поворотам, когда в меру накачанные пневматические шины пружинили, приспосабливаясь к перепадам уровня под колесами, к знакомым, как собственная ладонь, выбоинам и ямам. Стюарт чувствовал качание ветвей у себя над головой, он знал, что проезжает через дубовую рощу как раз перед плавным поворотом дороги. Запахло водой, и он притормозил, чтобы въехать на мост. За мостом его ожидали три мили прямого, как стрела, пути. Он закрыл глаза, чтобы лучше ощутить темноту, и разогнал «призрака» до предельной скорости.
Опьяняющее возбуждение быстро прошло. Так бывало всегда. Но ради этих мгновений Стюарт жил. В подобные поездки он всегда отправлялся ночью – либо когда луны вовсе не было, либо когда из-за плотной завесы облаков не выглядывала ни одна звезда. Это были излишние предосторожности, но Стюарт на них настаивал. Ему было необходимо ощутить опасность, противопоставить ей все свое мастерство и умение.
Он свернул на дорогу к Барони и снизил скорость. Главным сейчас было двигаться бесшумно. Поселок спал, но Стюарт опасался разбудить собак. «Роллс-ройс» оправдывал свое название. Он двигался почти беззвучно, плыл, как призрак.
Стюарт ехал к одному из самых красивых мест на плантации – к Кипарисовой топи. Кипарисы выглядели как пришельцы из другого мира. Они росли прямо в пруду, их мощные, с корявыми утолщениями внизу серые стволы возносили основания крон высоко над неподвижной водой. Кипарисы были как образы деревьев, искаженные сновидением. Или ночным кошмаром. Они двоились, как в зеркале, отражаясь в пруду, и это делало их еще более нереальными. А воду они окрасили в такой глубокий черный цвет, что, казалось, в нее превратилась сама ночь. Ни волны, ни малейшей ряби не было на поверхности пруда. Она была абсолютно неподвижной и гладкой, если не лил дождь.
И вокруг царили неподвижность и тишина – сверхъестественная, гнетущая, почти осязаемая. Кипарисовая топь поражала своей красотой. Или повергала в ужас. Негры из Барони и близко к ней не подходили, уверенные, что здесь находится логово то ли злого духа, то ли чудовищно огромного древнего аллигатора. У Тремейнов непонятно черная вода и растущие прямо из нее, без земли, деревья своей неестественностью тоже вызывали страх. Даже браконьеры обходили Кипарисовую топь стороной, они говорили, что там нет дичи.