Фон обрисован так, чтобы произвести наибольшее впечатление волнующим контрастом между мрачностью места и великолепием последней трапезы. Дело за малым: объяснить, откуда взялось это великолепие, поскольку тонкие блюда и редкие вина не каждый день попадали в тюремную камеру даже в то время. Значит, нужен кто-то, кто устроил трапезу: на эту роль Ламартин назначает депутата-жирондиста Байёля, который в ту пору «был объявлен вне закона, как и остальные жирондисты, но сумел ускользнуть от ареста и скрывался в Париже». Банкет, по обычаям того времени, делится на две части: в течение первой, по видимости достаточно долгой, осужденные подкрепляют силы. «Если они с аппетитом, но умеренно. Из-за двери доносился стук приборов и звон бокалов, перемежавшийся короткими фразами: сотрапезники, утоляющие первый голод, обычно немногословны». Затем, «когда блюда с едой унесли и на столе остались только фрукты, фиалы и цветы, беседа сделалась внезапно оживленной, шумной и серьезной». Умело используя прием градации, Ламартин приводит сначала шутки юношей (названы пять имен: Менвьель, Антибуль, Дюшатель, Буайе-Фонфред, Дюко), на которые почти не реагируют зрелые мужи (Бриссо, погруженный в задумчивость во главе стола, Фоше, Лазурс, Силлери, Леарди, Карра, в общей сложности шесть человек); председательствует Верньо, сидящий в середине. Затем приходит время заговорить о политике и о бедствиях Республики; тут слово берут только двое, и оба — для проророчеств: сначала Бриссо, а потом Верньо (предсказывающий реставрацию монархии). Затем, после долгого молчания, сотрапезники переводят взор с земли на небо и принимаются рассуждать о бессмертии души и загробной жизни: некоторые, чьих имен Ламартин не называет, в нее не верят; но Буайе-Фонфред, Жансонне (до этого не упомянутый), Карра, Фоше, Бриссо в жизни за гробом не сомневаются. И, естественно, подвести итог выпадает Верньо: он произносит пространную речь, авторство которой принадлежит Ламартину (на что тот намекает, замечая: «примерно таковы были его слова, дошедшие до нас лишь в пересказе») и которая доказывает рассуждениями, в том числе с помощью упоминания Сократа, Цицерона и «всех убиенных праведников», существование Верховного существа и бессмертия души. Позиция спиритуалистическая, но менее банальная, чем кажется на первый взгляд, если вспомнить, что монтаньяры, в первую очередь Робеспьер, охотно обвиняли жирондистов в атеизме, и если учесть, что Верховное существо Верньо — это вовсе не бог христиан. Именно поэтому в ответ на рационалистические насмешки одного из молодых гостей, остающегося неназванным, трое других (Лазурс, о котором известно вдобавок, что он был пастором; Силлери, бывший маркиз, и Фоше, бывший епископ, принесший присягу на верность Гражданской конституции духовенства
[665]) заявляют о своей вере в Христа; Ламартин счел необходимым упомянуть об этих исповеданиях веры, но не остановился на них надолго; последнее слово он оставил за Верньо: «Пожертвуем же свободе каждый кто что может: один — свои сомнения, другой свою веру и все — нашу кровь! Если человек сам принес себя в жертву Богу, может ли он свершить что-то большее?»
По всем процитированным строкам уже понятно, что текст Ламартина может быть проанализирован только как текст художественный, достоверность же его вызывает самые большие сомнения; не говоря уже об отсутствии ссылок на источники информации, слишком очевидно подражание сцене Тайной вечери: Верньо в окружении двенадцати сотрапезников сидит на месте Христа и готовится отдать жизнь ради свободы человечества… Однако несмотря на то, что «История жирондистов» вызвала у части критиков скептические замечания, а со стороны легитимистов последовали язвительные реплики насчет «промахов переплетчика г-на де Ламартина», иначе говоря, насчет явных ошибок, которые поэт допустил от торопливости, но в которых не имел мужества признаться, даже когда они были совершенно очевидны, — несмотря на все это, сцена банкета, насколько можно судить, ни у кого сомнений не вызывала. Доказательством этого могут служить труды двух историков из противоположных политических лагерей: «Критические этюды о жирондистах» легитимиста Альфреда Неттмана, которые вышли, к несчастью для автора, в январе 1848 года и тотчас были заслонены революционными событиями, и сочинение бесспорно гораздо большего размаха и лучше документированное, чем книга Ламартина, — «История Французской революции» Жюля Мишле.
Книга Неттмана содержит жесткую критику «Истории жирондистов» — критику тем более необходимую, что накануне публикации книги и сразу после выхода первых томов Ламартин пользовался расположением части легитимистов. Неттман старательно отмечает бесчисленные неточности, суждения, которые наследники контрреволюционеров не могли не счесть оскорбительными, а также переменчивость, непоследовательность и даже несерьезность поэта-историка. Логично было бы предположить, что прославленная сцена последнего банкета жирондистов тоже подвергнется критике. Ничего подобного; Неттман пишет только о двух других банкетах жирондистов (первый состоялся у госпожи Ролан в день провозглашения Республики, второй — в тот самый момент, когда жирондисты потеряли власть, между 31 мая и 2 июня 1793 года), но о предсмертном банкете не говорит ни слова. Язвительно отмечая неточность ламартиновских источников, он указывает на то, что речи, вложенные в уста Верньо в двух различных ситуациях, подозрительно похожи («Если бы в этом бокале вместо вина была моя кровь, я бы выпил ее за здравие Республики»)
[666], но относительно реальности самой сцены последнего банкета у него сомнений нет. Отчего же это? Ответ следует, по всей вероятности, искать в трудах других тогдашних историков-роялистов, прежде всего в «Истории Французской революции» Жана-Жозефа-Франсуа Пужула, вышедшей у Мáма в 1848 году, а в дальнейшем неоднократно переиздававшейся. Вот как он описывает последнюю ночь жирондистов:
Распевая «Марсельезу», жирондисты возвратились в тюрьму; последнюю ночь перед казнью они провели за трапезой и легкой болтовней; не так должны готовиться к переходу в вечность серьезные люди, каковы бы ни были их убеждения. Эти преступные вольности сменились трогательной сценой, которую ни один историк еще не описал, а если и упомянул, то с большими неточностями. 31 октября в четыре часа утра к приговоренным пришел присягнувший священник, юный аббат Ламбер, человек даровитый и великодушный; он счел, что вправе принести присягу, не изменив своему долгу; с тех пор он раскаялся в этом поступке. Аббат Ламбер был особенно тесно связан с Бриссо
[667].