Исчезновение банкета
Не был ли банкет для людей, живших в 1848 году (если не считать Пьера Леру и некоторых других более или менее вдохновенных сектантов), всего лишь заменой публичного собрания, предлогом для политических речей? Судя по некоторым тогдашним высказываниям, можно предположить, что да. Кажется, именно так полагал Прудон, яростно нападавший на этот разгул парламентского красноречия; того же мнения придерживались Флобер и Максим Дюкан, подвергшие банкет самой суровой критике: они отправились на руанский банкет как на спектакль. По их собственному признанию, в повседневной жизни они политикой не интересовались и этим едва ли не гордились. Вдобавок они слышали, что за участие в банкете их однажды могут обвинить в сочувствии оппозиции, и это придавало их поступку некоторую пикантность. Они явились взглянуть на действующих лиц и послушать их речи как критики-эстеты, а не как граждане. Вдобавок было холодно, еда оказалась посредственной, вина — скверными, а общество неприятным. Но заметим, что другой наблюдатель, оставивший свидетельство об этом же банкете, человек гораздо менее известный и уже в ту пору убежденный республиканец, тоже обращает внимание не на еду, а на речи. Гражданин Корд’ом, почти ровесник Флобера и Дюкана, а в будущем дядя Мопассана, в своих воспоминаниях пишет об этом собрании так: «В 1847 году огромный банкет состоялся у Бобе, на дороге в Кан. Его поддержала „Руанская газета“; я в ту пору был еще молод, но меня избрали, что стало для меня большой честью, комиссаром стола, и я аплодировал речам, особенно тем, в которых упоминалась великая республиканская эпопея 1792 года»
[758]. Значение имели только речи.
Люди предыдущего поколения смотрели на вещи немного иначе, чем Флобер и Дюкан, как показывает еще одно свидетельство о том же банкете, тем более интересное, что исходит оно от человека, который отказался на нем присутствовать, — доктор Элли´, главный врач руанской Центральной городской больницы. Этот немолодой и почтенный житель Руана, «по натуре консерватор, а по убеждениям легитимист», писал 22 декабря 1847 года другу в Париж:
25-го числа должен состояться патриотический банкет по 6 франков с человека; рейнское и констанцское вино ударят пирующим в голову, и за десертом они затянут «Марсельезу», а с ними вместе и все те, кого они собираются осчастливить, но поскольку эти обеда не получат, у них вполне может возникнуть желание раздобыть себе трапезу повкуснее за наш счет. Для банкета избрали нормандское «Тиволи», там под крышей удобно плясать карманьолу. Сегодня мне должны принести перечень подписчиков, чтобы я решил, подойдет ли мне их общество. Есть о чем думать! Свобода и равенство — вещи весьма соблазнительные; но первая хороша для тех, кто не любит себя стеснять; второе же плохо сочетается с христианским смирением, а я люблю признавать, что уступаю очень многим
[759].
Доктор Элли прекрасно понял, с какими ценностями имеет дело, и откровенно объяснил свой отказ; он очень хорошо уловил политические и социальные аллюзии: рейнское, констанцское, «Марсельеза» — во всем этом он усмотрел намеки на кампанию банкетов 1840 года, которая, как он помнил, проходила в обстановке патриотической и милитаристской горячки. А намек на людей, отлученных от трапезы, звучал в промышленной Нормандии, где в ту пору социальная напряженность обострилась до предела и где годом раньше все голодали, более чем прозрачно: варвары у ворот, они вот-вот разграбят наше добро. Другими словами, доктор Элли, скорее всего не обладавший ни умом Прудона, ни зоркостью и живостью пера, какое продемонстрировали Флобер и Дюкан в своем литературном творчестве, понял гораздо лучше них, чтó стоит на кону, потому что он говорил на этом политическом языке, потому что, подобно Виктору Желю, он владел его кодами, общими для всего поколения. Следующее поколение уже ничего не понимало.
Зная все это, легче объяснить, почему так легко угасла память о банкетах, тем более что по причинам, о которых мы расскажем чуть ниже, история их осталась ненаписанной. Последующие историки доверились свидетельству Флобера и Максима Дюкана. Казалось, что об этом анекдотическом предмете больше сказать нечего: факты такого рода считались незначительными и ими систематически пренебрегали. Традиционная политическая история Франции XIX века подчинялась строго хронологической логике. История Реставрации, история Июльской монархии, история Второй республики, Второй империи, Третьей республики — каждая из них создавалась отдельно; одна следовала за другой. Прежде всего эти истории рассказывали о государственном строе и Конституции; после того как были определены правила игры, на сцену вступали герои. Монархи, министры, депутаты — исторические актеры, которых легче всего изучать, потому что они убеждены в собственном величии, а вдобавок чрезвычайно болтливы. Инициаторы кампании банкетов в число этих привилегированных особ не входят: кто из влиятельных современников и историков держал Одилона Барро за видного политического деятеля? Человек, который находился у власти несколько месяцев в 1849 году и вдобавок действовал крайне неудачно… Число поклонников Проспера Дювержье де Орана, которого Токвиль несколькими строками просто уничтожил, еще меньше
[760]. Итак, мы остаемся при сарказмах Максима Дюкана и Флобера. А затем историки, стремясь отказаться от сухой политической истории, занялись рабочими и крестьянскими массами, но по-прежнему не обращали большого внимания на банкеты нотаблей и мелких буржуа, которые никогда не вызывали к себе такого интереса, как лионские ткачи или восставшие и разгромленные коммунары.
А между тем история банкетов была известна, по крайней мере в своих основных чертах, французам из поколения Гюго, которые родились при Империи или чуть раньше, достигли совершеннолетия при Реставрации, а после 1851 года в большинстве своем были вынужден отойти от политики. Но история эта никогда не была написана, и можно даже предположить, что ее намеренно предали забвению. На то, что она была известна и даже хорошо известна, указывают различные обстоятельства: вспомним, например, о том, какой славой пользовался в глазах этого поколения банкет 1 апреля 1830 года в «Бургундском винограднике». Речь, произнесенная Одилоном Барро в тот день, не забылась, ее повторяли, отсылки к ней можно расслышать как в речах, которые Эжен Сю вкладывает в уста Дюриво, он же Дюшатель, в романе «Мартен-найденыш», так и в обращении Рекюра к национальным гвардейцам департамента Сена на банкете в Сен-Дени в декабре 1847 года. «Все мы участвовали в этих празднествах», — бросает походя Ремюза, и, разумеется, они этого не забыли. Но кто эти «мы»? Либеральное поколение 1820 года, то, которое слушало лекции Гизо и основало газету «Земной шар»; к этому поколению принадлежали все основные политические деятели Июльской монархии: председатели Совета министров, министры, депутаты от оппозиции и депутаты проправительственные… Ненадолго придя к власти в начале 1849 года, они в большинстве своем состарились, пребывая в оппозиции к ненавистному режиму Второй империи, а некоторые дожили до его крушения и в первые годы Третьей республики смогли принять какое-то участие в политике. По ключевым вопросам они расходились, но в конце жизни, взявшись за сочинение мемуаров или исторических трудов, сошлись в том, что выбор между республикой и монархией большого значения не имеет; главное в другом — создать свободные представительные установления, настоящий парламентский режим. В конечном счете именно эти наследники жирондистов, объединившись, сделали возможным возникновение Третьей республики.