Что сказал Ламартин на первом маконском банкете?
[449] Он очень гордился этой своей речью — гораздо больше, чем впоследствии речью на банкете в честь выхода «Жирондистов», которой помешала гроза и которая казалась ему недостаточно отделанной. Разумеется, все великие формулы в этой второй речи присутствовали, а план ее был тщательно продуман, как и всегда у Ламартина
[450]. Но для того чтобы предоставить газетам официальную версию, речь эту явно пришлось сильно почистить и сделать менее резкой. Зато четырьмя годами раньше все было безупречно: аудитория полностью подчинилась голосу оратора, никому не пришла на ум неуместная идея затянуть прямо во время банкета «Марсельезу» или «Походную песню» (потому что герой дня специально это запретил), и в течение двух часов Ламартин мог беспрепятственно развивать «свои мысли о единстве народа и о демократии». Он изложил те принципы, вокруг которых все присутствующие и все население страны могли бы объединиться: равенство прав между классами граждан; свобода, регламентированная Конституцией, которая отвечает воле нации и может быть изменена в соответствии с этой волей; братство и гармония в отношениях между нациями, иначе говоря, европейский мир, который он, Ламартин, защищал три года назад, вопреки всеобщему мнению («Да, я дерзнул вам противоречить…»). Он еще не утверждал, что эти принципы несовместимы с конституционной монархией, и отказывался произносить роковое слово «революция»; он отказывался также от мысли бунтовать народ, как в то время, рискуя вызвать «разгул страстей», поступал в Ирландии О’Коннел. Ламартин делал ставку на силу общественного духа и говорил, что верит в нее. Четыре года спустя основные идеи не изменились и убежденность оратора в том, что он выражает глубинную волю народа, осталась прежней, но теперь содержание речи гораздо больше походило на настоящую программу внутренней и внешней политики: всеобщее избирательное право, выплата жалованья членам парламента, гарантия свободы печати, ограничение прав монарха, отделение Церкви от государства… Историческая перспектива стала более широкой, тон — более пылким, и ни слово «республика», пусть пока это всего лишь республика умов, ни слово «революция» больше не находятся под запретом. Известно, что Ламартин предсказывал «революцию презрения», которая произойдет в том случае, если развращенный режим не изменит своей политики; менее известно, что он оправдывал своим моральным авторитетом все грядущие волнения, в частности кампанию реформистских банкетов, готовившуюся в это время; собравшихся и, главное, всю нацию он призывал: «Воля! Проявите волю! В свободных государствах революции могут совершаться в рамках Конституции!»
Политическая польза, которую Ламартин извлек из двух маконских банкетов, не так уж мала. Несмотря на его несомненный ораторский талант, коллеги по палате депутатов к нему не прислушивались; поэтому у него не было лучшей возможности довести до сведения всей страны, которую он, как ему казалось, чувствовал как никто, свое понимание нынешней политической ситуации и свои виды на будущее. С какой стати тому, кто объявлял себя сторонником всеобщего избирательного права и демократии, отказываться от изложения своих взглядов перед аудиторией, разом и очень многочисленной, и очень смешанной, в которой, как он надеялся, землевладельцы и фермеры из окрестностей Макона и области Бресс соседствовали с крупными и мелкими городскими нотаблями, ремесленниками и даже рабочими? Гораздо более удивительным кажется на первый взгляд случай Гизо, который имел на парламентской трибуне такой успех, что давал повод говорить о «правлении словом», и вдобавок был убежденным противником всеобщего избирательного права и крайне скептически относился к возможному понижению избирательного ценза. Если не принимать в расчет сиюминутной политической конъюнктуры, зачем было ему обращаться если не к толпе, то во всяком случае к аудитории явно более широкой и более неоднородной социально, чем участники либеральных банкетов эпохи Реставрации? Разумеется, ответа на эти вопросы мы не найдем в его «Мемуарах к истории моего времени». Биограф Гизо Габриэль де Брой отмечает, что его герой очень мало говорит о своих ораторских успехах в парламенте, и это не позволяет понять, в какой степени парламентское красноречие помогало ему в ведении дел и привлечении большинства на свою сторону. А о банкетах в Лизьё Гизо не упоминает вообще ни разу, за исключением одной пикантной фразы в параграфе, посвященном кампании банкетов 1847 года; здесь он походя бросает, что оппозиция, отстаивавшая законность своих банкетов, могла сослаться на «несколько предшествующих банкетов, собиравшихся при других обстоятельствах под консервативным флагом»
[451]. Понятно, что глава правительства, которое пришло к власти осенью 1840 года, дабы предотвратить угрозу европейской войны и положить конец волнениям в стране, а свергнуто было в 1848 году в результате кампании оппозиционных банкетов, не стал в своих мемуарах, написанных десять лет спустя, каяться и объяснять, какую пользу он рассчитывал извлечь из банкетов в Лизьё. Поэтому нам следует в очередной раз возвратиться назад и внимательно присмотреться к тому, как отзывались об этих банкетах официальные круги. «Газета прений» 26 августа 1841 года утверждала, что великолепная речь, воспроизведенная накануне на ее страницах, не нуждается в толкованиях, поскольку невозможно высказаться ни более красноречиво, ни более понятно:
Мы лишь похвалим г-на Гизо за то, что он воспользовался столь естественным случаем представить перед столь многочисленной аудиторией точку зрения правительства. Это хорошая демократия — та, что обращается лишь к общественному разуму, что стремится просвещать умы, укреплять их любовь к порядку, миру, истинной свободе. У дурной демократии тоже есть свои банкеты и собрания; как известно, у нее нет недостатка в поводах взывать к самым разным предрассудкам, к самым разным разрушительным инстинктам, к самым разным грязным страстям, которые зреют в недрах общества. Справедливость требует, чтобы хоть иногда разум и истинный патриотизм также могли взять слово.
На следующих банкетах воодушевление консерваторов стало еще более пылким, как напоминает Дювержье де Оран:
В ту пору все были преисполнены восхищения великим государственным мужем, который, черпая силы в своем таланте и в ободрении публики, приучал Францию к энергическому использованию больших политических собраний; все были преисполнены презрения к конституционной оппозиции, которая пала так низко во мнении соотечественников, что не способна была ответить на консервативный банкет банкетом либеральным
[452].