Однако обращаются они к толпе, собравшейся не просто на митинге, как в Англии, а на банкете, и этот факт не случаен. Разумеется, и журналисты, и сотрапезники отпустили по этому поводу немало острот, которые нам, пожалуй, не стоит принимать всерьез: каламбуры «Газеты прений» по адресу Одилона Барро («На банкете в „Красном замке“ он чувствует себя, как на Тайной вечере. Он не обедает, он причащается»
[465]), точно так же как мессианические трактовки банкета в честь автора «Жирондистов» («Откройте глаза, и вы увидите сверкающие буквы Валтасарова пира», — писала газета «Патриот Соны и Луары»
[466]), свидетельствуют исключительно о богатстве культурных ассоциаций, находившихся в распоряжении публицистов. Есть нечто куда более значительное: банкет не просто один из главных образов, на которых зиждется социальный и политический порядок, он сам служит плавильным котлом для таких главных образов. Именно с помощью этих образов, связанных с банкетом, некоторые французы того времени бросали вызов существующему порядку, распространяли свои идеи и, как я надеюсь показать, едва этот порядок не разрушили.
Глава 8. ПРИЧАСТИЕ РАВНЫХ
До сих пор мы описывали банкеты только с точки зрения политической и социальной. Политической, даже если речь шла о сакральном и театральном аспекте политики; социальной, потому что мы исследовали тесную связь банкетов с формами общежительности начала XIX века. Но теперь, когда мы дошли в своем исследовании до 1830‐х годов, мы не можем игнорировать глубокую перемену, которая наметилась в конце этого десятилетия, начала зримо проявляться в политической злободневности 1840 года, а наибольший размах приобрела накануне года 1848-го: банкет в это время стал не просто средством выражения политической или социальной позиции, как сегодня публичные собрания или уличные выступления; за несколько лет он окружил себя собственной образной системой, сделался центром обсуждений и образов не только исторических, но также религиозных, экономических, даже культурных, которые сообщили этой политической форме потрясающую идеологическую силу, отсутствовавшую у нее во времена «Бургундского виноградника». Либералы 1830 года прекрасно знали, что делали, когда вместе садились за трапезу; они превосходно владели символическими и риторическими кодами и демонстрировали за столом определенный набор гражданских добродетелей. Но в самом факте совместного поглощения пищи они не видели прелюдии к решению социальных, экономических и политических проблем своего времени. Банкет не был для них моделью или метафорой будущего государства; между тем в 1848 году он сделался таковым для определенного числа мыслителей и даже шире, для большей части французских левых. Обо всем этом мы можем судить только по одному удивительному свидетельству; это текст, написанный Жюлем Мишле через несколько лет после падения Второй республики и крушения надежд людей сорок восьмого года — надежд, которые Мишле разделял. Книга эта — единственное из сочинений Мишле, оставшееся незаконченным, — до сих пор завораживает, но и приводит в недоумение его поклонников, тем более что долгое время она была известна лишь в недостоверном варианте, опубликованном вдовой писателя; называется эта книга, как известно, «Банкет». Текст великолепный, но не столько закладывающий традицию, сколько ее завершающий. В «Народе», который Мишле опубликовал в 1846 году, никаких рассуждений об общем столе, о банкете, или пире равных, мы не найдем; даже если Мишле очень рано почувствовал политическое и антропологическое значение этой темы, все-таки своей славой она обязана не ему, а людям, которым он позже мимоходом воздал честь, но которые до Февральской революции 1848 года были для него противниками: тем социалистам, которых до сих пор слишком часто именуют утопистами, и прежде всего первому и наименее известному из них, Пьеру Леру.
Предвидение Мишле: «причастность к божественному дару»
Святость стола. В этом мысль очень высокая и очень глубокая. Следы этой мысли. Здесь есть тайна. Сходство в этом отношении всех народов — не каприз. Вместе поглощать пищу — значит разделять дары Бога, ощущать причастность к божественному дару. Если Бог — отец людей, всякий пир есть знак братства. Мысль нечеткая, но верная.
Специалисты по Мишле знают эти несколько поразительных строк, к которым в свое время привлек внимание Поль Вьялланекс
[467]. Несмотря на эллиптический характер, отсутствие развернутых конструкций и аргументов, — что, впрочем, ничуть не удивительно, поскольку речь идет о заметках, сделанных слушателем «малых лекций» Мишле в Нормальной школе весной 1830 года, — в этом фрагменте легко опознать любимые темы великого историка и, главное, набросок «Банкета», написанного в 1854 году и оставшегося незаконченным. Но я не собираюсь здесь сравнивать этот параграф с тем, что Мишле сочинил четверть века спустя; меня больше интересует, как и почему, под чьим влиянием родились у него эти предвидения и что они нам говорят о восприятии людьми его времени идеи банкета.
По всей вероятности, не случайно — хотя доказать это невозможно — заметки эти Мишле набросал весной 1830 года, примерно тогда же, когда состоялся банкет в «Бургундском винограднике». Тем не менее он вовсе не занимается комментированием злободневной политической ситуации; он отвлекся от курса лекций о варварах и написал нечто с неопределенным статусом: «мысль очень высокая и очень глубокая», «мысль нечеткая, но верная». Попытаемся истолковать эти слова: мысль очень высокая — понятно почему: потому что касается божественного; очень глубокая — быть может, потому, что по видимости речь идет о вещах прозаических, и только сходство в указанном отношении всех народов заставляет искать «в этом» ключ к тайне. «Нечеткая, но верная»: нечеткая, потому что идея нигде и никем не сформулирована эксплицитно и, возможно, даже не осознана. И все же она настоящая: она рождает ощутимые общественные следствия, поскольку лежит в основе реальных церемоний и выражает их смысл.
Разумеется, нам хотелось бы знать более точно, что именно хотел сказать этой записью юный историк, но, с другой стороны, нужно заметить, что фрагментарый характер этого размышления, возможно, совсем не случаен. Мишле, по всей вероятности, дошел до границы того, что возможно было помыслить в ту эпоху: тогда еще не существовало ни религиозной антропологии, ни науки об обрядах и их значении, в частности из‐за отсутствия полных и точных описаний обрядов, распространенных в Античности или связанных с другими религиями и цивилизациями
[468]. В эпоху Реставрации людей, воспитанных на философии Просвещения, очень мало интересовали детали древних суеверий; статья «Культ» в «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера характеризует эпоху патриархов следующим образом: