Эссе начинается с таких горячих похвал Канетти австрийскому писателю Герману Броху, что они «создают условия преемственности». Этот современный писатель, по словам Канетти, «оригинален, подводит итог своему времени и выступает против своей эпохи»
[966]. Этот писатель будет «благородным обожателем», будет «неустанно сравнивать себя с примером великих усопших, проверять свою умственную температуру, трясясь от ужаса, в то время как календарь теряет лист, как деревья листву». Он будет проявлять «героическую алчность». Он даст обет, как Канетти в 16, так и Сьюзен в еще более юном возрасте, «выучить все».
«Мысль как страсть» – это аргумент в пользу равноправия и даже превосходства умственных страстей по сравнению со страстями телесными, аргумент в пользу сохранения тела ради ума. «Его не волнует возможность потери аппетита, удовлетворения желания, девальвации страсти, – писала она. – Канетти не думает о распаде чувств больше, чем о распаде тела, только о настойчивости ума. Мало кто настолько недвусмысленно комфортно чувствовал себя в категории ума»
[967]. Это был рецепт того, как можно, не испытывая укоров совести, не заботиться о своем теле, и рецепт принятия себя таким, как это описывал Беньямин. В период после борьбы с раком такое представление вещей привлекало Сьюзен. Канетти был «одним из ненавистников смерти в литературе». Он почитал своих предшественников, «отдавал должное каждому из тех, кем восхищался, что можно назвать способом сохранения человека живым». Литература дарила жизнь, и когда жизнь заканчивалась, то литература сохраняла память.
Сборник «Под знаком Сатурна» пропитан благочестием. В него входит эссе о Поле Гудмане и Ролане Барте. «О, Сьюзен! – сказал он Зонтаг во время их последней встречи. – Toujours fidèle («Будь всегда верна»)». Она покраснела и согласилась. «Я была и буду», – отвечала. Настрой Барта и Сьюзен был «глубоко праздничным». Зонтаг стала примером для подражания многих людей и всегда чтила своих учителей, поддерживая идеал высокой культуры и веры в то, что эта культура может помочь человеку стать лучше.
ПОСЛЕ СОРОКА ЗОНТАГ СТАЛА ПОСТЕПЕННО УХОДИТЬ ОТ КОММУНИСТИЧЕСКИХ ИДЕЙ И НАЧАЛА ОБЩАТЬСЯ С ДИССИДЕНТАМИ ИЗ КОММУНИСТИЧЕСКИХ СТРАН, ОДНИМ ИЗ КОТОРЫХ БЫЛ ИОСИФ БРОДСКИЙ.
Именно ему был посвящен сборник «Под знаком Сатурна». В отличие от людей, о которых она писала в своих эссе из этого сборника, Бродский не был ни старым, ни мертвым. Бродский был на семь лет ее младше, но, несмотря на это, был, без сомнения, великим. Советская власть признала это довольно извращенным способом, когда напечатали всего несколько переводов и одно стихотворение в детском журнале
[968]. Ему было 23 года. После оттепели 1962 года, когда напечатали «Один день Ивана Денисовича», власти решили, что, несмотря на развенчание культа Сталина, надо дать людям понять, что ничего не изменилось. В качестве козла отпущения выбрали совершенно неизвестного, но подающего надежды Бродского. Вначале появилась статья, в которой Бродского называли «пигмеем, нагло взбирающимся на Парнас», которому «все равно, как он заберется на этот Парнас», и который «не может отказаться от идеи забраться на Парнас самыми подлыми способами», и, что еще хуже, хочет «взобраться на Парнас совершенно один». После этой статьи состоялся суд, похожий на тот, который описал Кафка. Над входом в судебный зал висел плакат: «Суд над паразитом Бродским»
[969].
По такому сценарию разбиты и уничтожены жизни миллионов, но вот судьба Бродского сложилась иначе. Приговор суда над неизвестным поэтом вызвал бурную международную реакцию – Бродского приговорили к пяти годам лагерей, из которых он отсидел 18 месяцев. В письме председателю Верховного Совета СССР симпатизировавший Сталину Жан-Поль Сартр назвал решение суда «странной и обидной ошибкой»
[970].
Бродский был гением, и одной из первых это заметила Анна Ахматова. Когда они встретились, ему был 21 год. «Вы совершенно не представляете себе, что написали!»
[971] – воскликнула она, прочитав одно из его стихотворений.
Бродского выпустили в 1965-м, после чего он еще семь лет пробыл в СССР. Потом его посадили на самолет и отправили в Вену. Он больше никогда не вернулся на родину, которую ненавидел. «Его дом был русским, но уже не Россией», – писала Зонтаг. Бродский представлял себе культуру в виде Парнаса, культура была оружием против тирании и вульгарности. В первый день преподавания в американском университете он подчеркнул необходимость поддержания универсальной традиции и выдал студентам следующий список литературы для чтения:
«Список начинался с Бхагават-гиты и эпики Гильгамеша, потом шли Ветхий Завет, приблизительно 30 работ древних греков и римлян, труды св. Августина, св. Франциска, Фомы Аквинского, Лютера, Кальвина, Данте, Петрарки, Боккаччо, Рабле, Шекспира, Сервантеса, Бенвенуто Челлини, Декарта, Спинозы, Гоббса, Паскаля, Лока, Юма, Лейбница, Шопенгауэра, Кьеркегора (но не Канта и Гегеля), де Токвиля, Кюстина, Ортега-и-Гассета, Адамса, Ханны Арендт, Достоевского («Бесы»), Роберта Музиля «Человек без свойств», «Душевные смуты воспитанника Тёрлеса» и «Три женщины», Итало Калвино «Невидимые города», Иосифа Рота «Марш Радецкого», после чего следовал список из 44 поэтов, начиная с Цветаевой, Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, Хлебникова и Заболоцкого»
[972].
Пожалуй, только Сьюзен был по плечу такой список литературы. Зонтаг и Бродский познакомились в январе 1976-го, через Роджера Штрауса, сразу после того, как ей сделали мастэктомию. Зонтаг во всеуслышание объявила, что влюбилась в Бродского. Впрочем, по мнению их общих знакомых, их отношения не носили сексуального характера. В последние минуты жизни Зонтаг упомянула всего двух людей – свою мать и Бродского
[973].
БРОДСКИЙ БЫЛ ДРУГОМ, О КОТОРОМ ОНА МЕЧТАЛА В ТУСОНЕ И ШЕРМАН-ОУКСЕ, УЧИТЕЛЕМ, КОТОРОГО ОНА ХОТЕЛА НАЙТИ В ФИЛИПЕ РИФФЕ, СПУТНИКОМ, КОТОРОГО ОНА ИСКАЛА ВСЮ СВОЮ ЖИЗНЬ, ЧЕЛОВЕКОМ, КОТОРЫЙ В ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОМ СМЫСЛЕ БЫЛ ЕЕ РОВНЕЙ, И, ВОЗМОЖНО, ДАЖЕ ЕЩЕ УМНЕЕ, ЧЕМ ОНА.
Зонтаг так и не нашла человека, который был бы ей ближе по духу, и после того, как он скончался в возрасте 55 лет, сказала подруге: «Я совсем одна. Не осталась никого, с кем я могла бы поделиться своими мыслями и идеями»
[974]. Это была любовь, выраженная словами биографа поэта: «Тупик чувственности и бесконечное пространство Эроса»
[975].