Его мать тоже не хотела знать, что творится в душе сына. Чем сильнее он старался от нее дистанцироваться, тем сильнее она его боготворила. Такое положение вещей не шло на пользу ни ему, ни ей. Для Сьюзен Давид стал экраном для проекции чувств, роль которого ранее играла Карлотта. Все было крайне иррационально, без учета того, что хорошо для каждого из участников этого дуэта. Сьюзен с «низменной» точностью (слово «низменный» ее собственное) повторяла свои детские отношения с матерью. Уже в 1967 году Сьюзен предчувствовала, куда все это идет:
«Мое собственное детство: то, что я выгляжу младше своих лет. Кажется
1. Что я – имитация моей матери, часть рабства, в котором я у нее находилась. Она устанавливает стандарты.
2. Словно я сдерживаю тайное обещание защищать ее тем, что помогаю ей врать относительно ее возраста и выглядеть моложе. (Как лучше доказать, что она моложе своих лет, чем когда я сама выгляжу моложе?)
3. Это как материнское проклятье. (Я ненавижу в себе все, в особенности все физическое, как и она.) Я почувствовала свою опухоль и возможность того, что я заболела, по ее навету, ее проклятью, частично именно поэтому я и была в такой депрессии.
4. Словно я предаю свою мать – выгляжу моложе, а ей от этого никакой пользы. Сейчас мать постарела, а я – нет, я выгляжу молодо, я увеличиваю разницу в возрасте между нами.
5. Это словно ловушка, которую она мне поставила, – окружающие думают, что мы с Давидом брат и сестра, и это меня несказанно радует, это меня заводит. И потом я вспоминаю ее – я хвастаюсь своим возрастом, упоминаю о нем в разговоре совершенно не к месту, прибавив пару лет к возрасту Давида»
[1050].
В 1985 году вышел роман Эдмунда Уайта «Караколь», после чего дружба с Давидом и Сьюзен резко закончилась, потому что выведенные им герои романа – известная интеллектуалка и ее сын – были слишком на них похожи.
Она неоднократно уверяла его в том, что понимает, что такое иметь ребенка в их мире художников и интеллектуалов (у большинства из них не было детей). Она вырастила ребенка (не без отдаленной, но теплой любви Матео). И вот Даниэлю было уже 30, и он выглядел почти как ее брат. Можно было бы предположить, что она никогда не была матерью, если бы их известное, местами даже скандально известное прошлое не было бы так хорошо задокументировано. Матильде очень нравилось, когда наивные или провинциальные люди думали, что Даниэль – ее брат, и, чтобы еще больше попутать карты, она иногда игриво называла его «дорогой».
Уайт также писал: «Даниэль любил повторять, что Матильда понимает себя меньше, чем какой угодно другой известный ему человек»
[1051]. Сьюзен в душе понимала, что к чему, но это понимание никогда не выливалось в действие. Так было и ранее, но в годы ее болезни это стало еще более очевидным. Она практически перестала делать записи в дневнике, этом хранилище ее настоящего «я», а если записи и появлялись, то они становились все менее наблюдательными.
Уже говорилось о том, что в ее дневниках очень мало упоминаний о Давиде, но в тех немногих упоминаниях есть указания на то, что ее растущая нужда в присутствии сына является подавляющей.
«Я должна думать о Давиде, – напоминала она себе в 1971-м. – Подруга (справедливо) отметила, что я его не описываю, не описываю наших с ним отношений. А когда она попросила меня его описать, я почувствовала, что впала в ступор, смутилась, словно меня попросили описать мои собственные лучшие качества. Вот в чем суть проблемы: я слишком сильно себя с ним идентифицирую, слишком сильно идентифицирую его с собой. Какая это для него обуза»
[1052].
В 1975 году, незадолго до постановки диагноза, она писала:
«Д. сказал, что этой весной заметил, что я волнуюсь каждый раз, когда он на несколько часов отлучается из дома, идет в библиотеку в Колумбийском университете, проводит время с Роджером или Гари и т. д. Какая же это для него тягость!»
[1053]
В 1977 году Давид съехал из ее квартиры на Риверсайд-драйв и переселился дом № 207 на 17-й улице на Востоке. С этого момента Давид и Сьюзен жили раздельно, что, впрочем, не говорило о том, что она его отпустила. Давиду было 25 лет, они жили по соседству. Пол Тек раздраженно писал по этому поводу так:
«В выходные во время переезда мое представление о тебе изменилось: от представления о том, что ты – щедрая, нежная и человечная душа, до понимания того, что ты – просто карга, которая манипулирует людьми и боится того, что ее сын (наконец-то) захотел жить своей жизнью. Мне кажется, что ты готова пойти на любые самые неприятные маневры, чтобы заставить людей делать так, как ты хочешь, совершенно не думая о том, что у них есть собственные желания и потребности»
[1054].
Доказательства того, что все было так, как описывал Тек, появились и после того, как Давид расстался с Сигрид, которая прожила на Риверсайд-драйв больше года. Давид был «без ума, совершенно без ума, опасно влюблен», – говорил Дойч. Потом Дойч был крайне удивлен тем, что Сьюзен даже не упомянула о разрыве сына с девушкой в дневниках. Сьюзен могла с полным правом утверждать, что ее «в детстве полностью игнорировали, не обращали на нее внимания и не воспринимали». Давид мог бы сказать то же самое. У него появились признаки депрессии. «Он мог лечь спать и проспать, скажем, 36 часов»
[1055], – вспоминала Сигрид. Дойч считал, что Давид изменился из-за самовлюбленности Сьюзен: «Он хороший парень, его мать совершенно очевидно не любит его таким, какой он есть». Сын был интересен Сьюзен только в смысле его отношения к ней. «Пойдет ли он с ней на обед? Вот что ее волновало. Она в нем видела только отражение самой себя. И его выход из этой ситуации – унижать других людей, потому что его самого унижают»
[1056]. Одним из объектов его унижения стала сама Сьюзен.
«ОН ЗНАЛ, КАК СДЕЛАТЬ ЕЙ БОЛЬНО, – ГОВОРИЛА НУНЬЕЗ, – И ДЕЛАЛ ЭТО».
Глава 26
Раба серьезности
После болезни на публике Зонтаг держалась твердой и неуязвимой, как каменная скала. Начиная с конца 1970-х годов она много времени проводила среди знаменитостей (Бродский, Дерек Уолкотт, Дональд Бартельм) в академической организации Нью-Йорского института гуманитарных наук, члены которого слушали лекции заезжих знаменитостей и обсуждали работу друг друга. Зонтаг с белой прядью в волосах была одной из главных фигур этой академической организации, поражая посетителей своим красноречием, глубиной знаний и остротой ума. «Однажды ей очень не понравилось то, что я сказал, – вспоминал австралийский писатель Денис Алтман, – и она обрушалась на меня со всей силой. Я бы назвал это не ужасающим, а скорее величественным переживанием»
[1057]. Зонтаг была величественной и ужасной, одним поднятием бровей делала людям карьеру или ее разрушала. Автор эссе «Магический фашизм» знала всё и всех.