Свой неформальный научный союз с Англией он объясняет не столько внешними обстоятельствами, сколько внутренним совпадением, “рифмой” личности – и культуры:
“Англия – особая страна, потому что ты не можешь стать англичанином, но ты и не должен становиться англичанином, чтобы хорошо себя чувствовать в Англии. …В Англии есть поведенческие характеристики, которые делают жизнь иностранцев, которые хорошо относятся к Англии и стараются быстро ее понять, необыкновенно легкой с точки зрения включения в английское общество. Но включение в английское общество не как англичанина, а как иностранца, который живет в Англии. Тебе будет там хорошо, если ты не пробуешь лезть на стенку, а даешь вещам развиваться нормально. Англичане вежливы, они держат дистанцию, что очень помогает. …Не знаю, как другие, но я просто создан для такой страны, как Англия. Я по характеру для нее очень подхожу. …Я по своему характеру люблю дистанцию между людьми, не люблю вешаться на шею. Мне претит во всех странах мира тенденция слишком быстро эмоционально сближаться. <…> Я люблю базовую вежливость между людьми. А Англия – это страна огромной базовой вежливости, при которой никто не требует от тебя какой-то платы за вежливость, потому что само собой понятно, что это правильно. Здесь не надо будет даже благодарить за это. <…> …Это мне и нравится – вежливость и правильное поведение.
…И ирония, конечно. Но это уже знак определенной меры близости, которую себе позволяют люди, и это особенно принято среди профессиональных коллег. Два адвоката или два академика друг с другом будут говорить именно таким образом – иронически.
Когда я получил английское подданство, я по английским законам должен был поклясться в преданности королеве. Это делается так: ты идешь к адвокату-нотариусу и клянешься перед ним. Он представляет государство, монархию. Я пришел к такому. Он был очень такой толстый и серьезный господин. Он сказал: «Вы должны поклясться. Встаньте, поднимите правую руку вверх, повторяйте за мной».
Я встал, поднял правую руку вверх:
«Я, такой-то, клянусь в верности». Он меня еще спросил, как я хочу клясться: честным словом или богом.
Я сказал, что хочу клясться честным словом. Хорошо. Рука вверх, «клянусь честным словом, что буду верным королеве и ее легальным детям»… – каждый, кто знает историю Англии, помнит, что у многих королев были незаконные дети…
Я клятву произнес, он посмотрел на меня и решил: что-то не в порядке, не так, как нужно. И он очень по-английски решил, что ситуация слишком напряженная, слишком формальная. …Слишком торжественно и поэтому невежливо, быть может, по отношению ко мне. И он с ходу разрешил эту проблему для себя и для меня шуткой. Он сказал: «Ну что ж, теперь мы, во всяком случае, можем вас осудить за предательство…» – и: «ха-ха-ха» – сухо рассмеялся. Ну и я рассмеялся вместе с ним. <…>
На том мы и простились с большим обоюдным удовольствием. Я ему заплатил пять шиллингов, и все”
[9].
Но в 1963-м, когда Теодор отправился в аспирантуру Бирмингемского университета, до принятия гражданства было еще далеко. И жизненные стратегии у него были совсем другие. О смене подданства он не думал. А думал, во-первых, о докторате и опыте академических занятий, столь непохожих на опыт практика социальной работы. Во-вторых, о том, что нужно впитать университетскую культуру, укорененную в иной традиции. Причем одна из этих традиций – разрушать традиции.
С чем Шанин столкнется очень скоро, в 1968-м, когда после работы в Шеффилдском университете и недолгого возвращения в Израиль вновь станет работать в Бирмингеме, где сегодня учится около 30 000 студентов; это своего рода университетская республика, расположившаяся на 330 гектарах.
Напомним, что 1968-й
[10] начался убийством американского борца против расизма, чернокожего проповедника Мартина Лютера Кинга, продолжился массовыми протестами против войны во Вьетнаме, “красным маем” в Париже, где восстали студенты университетов Нантер и Сорбонны, волнениями после ввода советских танков в Прагу и повсеместными университетскими акциями, от Берлина и Чикаго до Лондона и Бирмингема.
В Бирмингеме все началось 27 ноября с сидячей забастовки: студенты требовали поменять систему управления всех комитетов университета, предоставить право напрямую обращаться к руководству университета и участвовать в заседаниях Сената (правления), чтобы обсуждать программы и курсы. Это был опыт разрушения и одновременно опыт созидания.
Вот как Шанин говорил об этом на встрече со студентами Высшей школы экономики в 2008 году – мне как раз довелось эту встречу организовывать и вести
[11].
“В 1968 году революционные настроения распространились по всей Западной Европе и не только. В США много чего происходило. Разные группы участвовали в этом, ставя перед собой разные цели и решая разные проблемы. Они знали друг друга, думали друг о друге, обменивались разными теориями. Но когда события грянули, стало ясно, что это совсем не то, чего ждали теоретики революции.
Я думаю, что часть из них уповала на восстание рабов, которые накинутся на своих хозяев, отринут всю несправедливость современного мира. такие анархисты. И другая часть, марксистская, надеялась на то, что после буржуазных революций XIX века должна случиться всемирная пролетарская. Пролетариат возьмет власть и изменит характер общества, продвинув его от капитализма к социализму.
Но революция 1968-го оказалась революцией академической молодежи. Никто этого не ожидал. Единственной теоретической группой, которая что-то думала на сей счет, была так называемая Франкфуртская школа, а самый важный среди них был Герберт Маркузе. Не случайно его книга «Одномерный человек» стала библией движения. Студенты, которые маршировали по улицам Парижа, Лондона и всех других столиц Европы, часто несли ее с собой, как знамя. Собираясь по вечерам, постоянно ее цитировали. А второй неожиданностью стало то, что движение прокатилось волной по всему миру, отозвалось далеко за пределами Западной Европы и Америки. Чехословакия в тот год бунтовала не против капитализма, а против советской версии социализма; отчаянная война во Вьетнаме была крестьянским восстанием против иностранного нашествия, и ее главный, центральный момент, который окончательно решил исход дела, пришелся на начало 1968-го.
Я могу долго об этом рассказывать. Но главное заключается не в деталях, не в каких-то конкретных эпизодах, даже не в идеях, провозглашаемых студенчеством; самое дорогое, что мне и всем дал опыт 1968 года, – теплота человеческих отношений. Чувство, что к победе может вести отказ от употребления физической силы. Ну, насколько это возможно; мы отбивались, когда не было другого выхода.