Я злился, но не мог ничего изменить, потому что отец очень гордился своей семьей, своей фамильной историей. И лишь когда он ушел к праотцам, я решил, что, вот, настало время. Нашел знакомого, который работал в Академии языка иврит. И сказал: “Вот, видишь, я ума не приложу, как себя назвать”. Его предложение – Шани. Почему Шани? Потому что шани – это “пурпур”. Пурпурный цвет на иврите. И это как-то связывалось, на его взгляд, с фамилией, в которой был шелк и шнурок. На что я возразил: “Мы не украинцы. И у нас ничего на – и не может кончаться”. Я начал добавлять по одной букве в конце для проверки. Шанис, Шанир, Шанин, Шанинов. В конечном итоге Шанин прозвучало прилично. Я открыл телефонную книгу Тель-Авива, посмотрел: никаких Шаниных. Потому что новых родственников я не хотел. И написал письмо в Министерство внутренних дел, что, вот, прошу изменить мою фамилию на Шанин. И стал Теодором Шаниным.
Мама была нерелигиозной, как и отец. За тем единственным исключением, что она зажигала свечи при встрече субботы. То есть для нея неким подобием религиозного переживания было воспоминание о мертвых. И оно, переживание это, со временем даже усилилось, когда количество мертвых в семье начало увеличиваться изо дня в день, после того как немцы вошли в город. Что же до самой субботы, то ее соблюдали, в главном, из-за деда, который был глубоко религиозен. Семья собиралась за общим столом в нашей большой квартире, чтоб вместе обедать, и всегда были гости. Представители высокопоставленных семейств, университетские друзья матери, разные люди, с которыми были дела у отца, его политические друзья, артисты, писатели, поэты, писавшие на идиш, – эту артистическую часть называли “Молодое Вильно”.
Моя бонна сидела около меня, чтоб присматривать за моими манерами. Я же был не просто мальчиком – я был паничем. (Не знаю, каким бы я вырос, если бы это так и осталось. Но это – не осталось.) За столом я молчал. То есть я никогда не проронил слова за весь период моего сидения за этим столом. А они меж себя говорили, что, конечно, влияло на меня и учило меня разным вещам, включая идиш и русский язык, который за столом иногда звучал. Спустя десятилетия я начал приезжать в СССР и оказался в Вильнюсе, столице советской Литвы. Выступал в Институте экономики сельского хозяйства. Они мне задавали вопросы, я отвечал. Вдруг одна дама подняла руку и спросила: “Если можно, у меня не аграрный вопрос. В чем секрет вашего прекрасного русского языка?” На что я ответил: “Ну, секрета нет. В этом зале я единственный виленчанин”. Было какое-то мертвое молчание. Я про себя подумал, что напрасно так пошутил, не надо было так резко бить их по больному месту: самое обидное, что можно было сказать литовцам, – это напомнить, что Вильно не их город. Но вдруг кто-то засмеялся. И следом за этим раздался взрыв хохота.
Кстати, у меня была русская няня из эмигрантов, дочка какого-то высокого офицера. Многие из тех, кто бежал из России, осели в Вильно, потому что там можно было говорить свободно по-русски, город был многоязычный. Мать рассказывала, что няня в какой-то момент заявила, что уходит от нас. Мама всполошилась, потому что это была прекрасная няня, трудно было такую найти. Спросила: “Почему, что произошло? Вам недостаточно плотят?” И та сказала: “Я не могу оставаться, потому что панич меня ударил”. На что мама кинулась на меня:
– Ты что, ударил няню?
Я ответил:
– Ты сама сказала, что, если тебя атакуют, нужно отбиваться.
– Ты что, хочешь сказать, что няня тебя ударила?
– Нет, но она гневалась на меня, и это выглядело, как будто бы она может меня ударить.
Мои родители, повторюсь, были нерелигиозны, но либеральны. И либеральны также по отношению к религии. Поэтому они решили, что я должен знать еврейскую религию как полагается. И передоверили меня моему верующему деду. Дед меня забирал в синагогу. Он мне объяснил, что такое еврейскость, что такое еврейская религия. А еще он часто мне рассказывал отрывки истории русской, которую он изучал, по-видимому, в школе, и отрывки истории еврейской. Рассказывал так, как будто это сказки. Я спустя годы вдруг сообразил, что это не сказки, а история, легенды исторические. А первая книга, которую я сам прочел, была тоже связана с историей – биография Наполеона Бонапарта. Мама как раз тогда готовилась к экзаменам на звание магистра Виленского университета. Она с коллегами сидела за рабочим столом, а я лежал на полу, на коврах, и, чтоб меня занять чем-то, она мне дала ту книгу.
И сам Вильно – он тоже был наглядным пособием по истории. Литовской, польской, еврейской. В тот мой приезд в советский Вильнюс, когда я резковато пошутил насчет единственного виленчанина, я пообщался с заместителем директора по науке Казимирой Прунскене, будущим первым премьером независимой республики. Я звал ее “доктор Прунскене”. Она в благодарность за прочитанную лекцию предложила мне показать Вильно.
Я ответил:
– Буду благодарен. И я бы хотел начать с гроба сердца Пилсудского.
Она изумленно на меня посмотрела:
– Какого гроба? Откуда в Вильнюсе быть гробу Пилсудского? Пилсудский похоронен не здесь.
Я сказал:
– Да, он лежит в Кракове, но его сердце похоронено здесь.
И подробно рассказал ей о завещании Пилсудского; о том, как его сердце временно замуровали в крипте церкви Святой Терезии, а потом перезахоронили вместе с гробом его матери на кладбище Расу в Вильно.
Русские войска вошли в Вильно дважды. Первый раз – в сентябре 1939-го, когда они ударили в спину остаткам польской армии, которая еще отчаянно сопротивлялась в Варшаве и в других местах. Вошли, конечно, без боя, так что это была минута великого удивления всех виленчан. Мы были в войне с немцами, и вдруг русские танки вошли. Это было совершенно неожиданно. Из этого периода, продлившегося примерно два месяца, запомнилось, во-первых, что отец исчез из дома: в семье боялись, что его арестуют как буржуя, и поэтому прятали. И, во-вторых, что нам в квартиранты послали политрука высоких рангов.
Он жил в моей детской комнате и был необыкновенно вежлив, спокоен, умен. Не только у меня, у всей семьи остались необыкновенно позитивные впечатления от этого человека. И в какой-то момент мама рассказала ему, что какие-то жены офицеров купили себе ночные рубашки и решили, что это вечерние туалеты. И вышли в этих вечерних туалетах на улицу Мицкевича, главную, прогуляться. И город, конечно, хохотал вовсю, используя возможность посмеяться над русской оккупацией. Он как-то очень невесело хмыкнул, задумался и ответил. Я этот ответ запомнил. Я его тогда не понял, но понял позже.
– Мы танки строили. Вы танго танцевали.
Столь же неожиданно Красная армия ушла – после того как было принято решение передать Вильно литовцам и продемонстрировать, что все произошедшее было не атакой на Польшу, а справедливым воссозданием законных границ. Они отдают литовцам то, что было их. Забирают себе Западную Белоруссию и Западную Украину. Но через два месяца, когда русские танки выкатились, литовцы пришли не сразу. Тут же родилась шутка: это потому что единственный танкист литовской армии простудился. Это, конечно, поляки придумали. Вообще, виленчане любили пошутить насчет самих себя и насчет других, поэтому шутку подхватили. Через год русская армия появилась опять. Нам объявили позже, что по просьбе жителей Литвы Советский Союз решил их освободить. Я был на даче, с мамой, когда над городом вдруг появилась масса самолетов. Они летели к Виленскому аэродрому. Очень хорошо помню этот момент. И еще я помню – и буду помнить до конца жизни – огромный плакат, который висел на каждой стене в Вильно. Очень мускулистая рука, которая сжимала шею гадюки. На гадюке было написано “Буржуазия”. А на руке – “Пролетариат”.