Но бежать не пришлось, нас отпустили. С началом войны советские дипломаты кинулись к англичанам просить помощи. Звучит смешно, потому что советская сторона довольно долгое время была близким союзником немцев, посылала им минералы, зерно и много другого. А с Англией отношения были построены на чудовищной пропаганде, объясняющей советскому населению, какие англичане подлецы. Но к моменту, когда мы прибыли в Большую Шелковку, англичане уже были в большом почете. С ними шли переговоры, в которых обе стороны, и русские и англичане, очень хотели прийти к согласию.
Когда дошло до вопроса о помощи оружием, англичане сказали, что они ведь вступили в войну из-за Польши. И если русские это быстро забыли, то англичане – нет. И Черчилль первым делом выставил условие: “Вы должны признать независимость Польши”. На что мы согласились. А вторым делом Черчилль поддержал главу польского правительства в изгнании Сикорского, у которого два брата тоже были генералами польской армии и находились в русском плену (он еще не знал, что они оба были убиты в Катыни). И потребовал немедленного освобождения всех польских граждан на территории СССР, в том числе бывших граждан.
В результате к нам прибыл чин НКВД и объявил, что нас освобождают. От нас требовалась только одна вещь: сказать, куда мы хотим ехать. Нам не разрешалось ехать в города первой категории, то есть в столицы союзных республик. Во всем остальном мы свободны в своем выборе. При этом он нам советует выбрать место подальше от фронта.
Мы все, спецпереселенцы Большой Шелковки, собрались обсудить, что делать. И раскололись в выборе – по этнической границе. Этнические поляки решили, что останутся на месте, потому что неизвестно, что может ждать вдалеке, да и холода приближаются. Евреи решили ехать на юг, поближе к теплу. Но куда именно? Меня отправили найти учебник географии для пятого класса. Я нашел его у друга Стасика, который был сыном колхозного бухгалтера. Притащил эту книгу, и мы сели ее читать. После длинных разговоров и размышлений решили выбрать Самарканд. Почему Самарканд? Потому что была книга Александра Неверова, переведенная на польский, – “Ташкент – город хлебный”. В Ташкент нам не разрешалось, потому что он был столицей, но вторым по величине городом Узбекистана был Самарканд. Тоже, наверное, хлебный город.
Прошли переговоры с железной дорогой, которая согласилась сдать нам теплушку и подписать договор об ее употреблении. Мы продали значительную часть своих текстильных запасов, сняли вагон, который прицепили к линии Турксиба, и отбыли в Самарканд, где к тому времени уже организовалось представительство польского правительства за границей, которое называлось Делегатура.
Ехали медленно, дней пять.
В Чимкенте подошли к нашему вагону двое виленских евреев, ранее приехавших в эти края. Спросили, не прихватим ли мы их до Самарканда. Мы согласились, и под стук колес пошел такой типично виленский разговор: кто вы, кто был ваш отец, дед, с кем учились. Они распознали мою маму по фамилии, хотя не знали ее лично. “Вы бывшая Яшуньская? Ну, конечно, ну, конечно. С Рудницкой улицы, не так ли? Да-да-да”.
И перед высадкой в Самарканде эти двое предупредили: “У нас тут есть также виленчане, мы пришлем к вам некоторых, они вас знают”. Через несколько часов появилась семья Сидлиных, которых я помнил с детства. Они предложили: “Давайте к нам, мы живем в нескольких километрах, сможете у нас переночевать”. Ну, мы прожили у них на полу несколько дней. Нам объяснили, что для таких, как мы, работы нет, многие живут тем, что продают вещи или занимаются нелегальной продажей хлеба. Этим занимались и они. А если ты спекулируешь хлебом, тебе нужен тот, кто не пойдет в милицию; доверенность приходит от одного к другому.
Они ввели нас в сеть “занимающихся хлебом”. Трое бывших спецпереселенцев, прибывших за три месяца перед нами, стали директорами трех магазинов хлеба, который выдавался только по карточкам. Ты предъявлял карточку, продавцы срезали часть ея – ту, где были напечатаны даты. И регулярно появлялась комиссия, которая проверяла соотношение между полученным хлебом и предъявленными карточками. Квадратики с датами должны были сжигаться. Но только они, конечно, не сжигались. Их продавали в следующее место, которое отчитывалось ими перед другой комиссией. Оставался вопрос, как выносить краденый хлеб. Это было центральным звеном всей операции. Этим звеном стали мы: моя мама и я.
Ты входил в магазин, с прихлопом клал карточку на стол и говорил: “Мне за предыдущие четыре дня и за два вперед – столько и столько хлеба”. Продавец делал движение, как будто вырезал квадратики с датами. Он возвращал карточки, отдавал нам хлеб, и мы выходили. Каждый из нас отдельно. Я шел прямо в парк, который начинался в двух шагах от хлебного магазина. Там появлялся мужчина, который шагал параллельно со мной, и в какой-то момент я оказывался без хлеба, а он с хлебом.
Для существовавших в городе условий, в которых многие сильно голодали, мы жили сравнительно хорошо. Но были все же полуголодными – в том смысле, что другой еды, кроме хлеба, почти что не было, даже за деньги нельзя было купить много. Но хлеб-то был.
Самарканд в то время был разделен очень четко. В Старом городе жили узбеки, таджики, а из приезжих – поляки, к которым причисляли и нас, поскольку нам выдали польские документы. (Потом опять забрали, кстати.) Для моих глаз Старый город был невероятно экзотичен – ориентальный город с рынком и мечетями, который Тамерлан выбрал как свою столицу. Был также Новый город, этнический состав которого был русско-татарский в главном. И там говорили в основном по-русски. В Старом городе говорили по-таджикски больше, чем по-узбекски (села были узбекскими, а города таджикскими), но вообще там царила смесь языков.
Отцу повезло меньше: приказ об освобождении бывших подданных Польши пришел в его лагерь почти с годовым опозданием. Мы не знали, где он; искали всеми силами, но не могли найти – ни его, ни кого-либо из его эшелона. Это звучало плохо. Было чувство, что, быть может, немцы перехватили эшелон. (Идея, что русские, то есть “наши”, перестреляют в Катыни людей, нам, конечно, не приходила в голову.) Мы старались найти “своих”, а это вот как делалось. В то время в каждом месте, где было много “поляков” (то есть бывших польских граждан), имелась стена объявлений, на которой вывешивали записки и телеграммы. Как правило, возле Делегатуры. Все они были примерно одного содержания: “Мы ищем того, того, того, находимся здесь и здесь”. Но на наши бесконечные послания не было ни ответа, ни привета. И все активнее просачивались плохие новости с территории, занятой немцами. Было чувство: всё, немцы перебили всех.
Тем временем отца отпустили, и он решил делать то же, что мы. То есть поехал на юг. Он добрался до Джалал-Абада в Киргизии, там осел и начал рассылать телеграммы. Но до Самарканда они не доходили. Он голодал все сильнее, у него началась тяжелая цинга; это было смертное дело. И поэтому он решил уехать в далекий колхоз, где будет хлебно и нехватка мужчин. Во-первых, примут, дадут место, во-вторых, можно будет отъесться. По его рассказу, он напоследок заглянул в Делегатуру – и нашел на стене нашу телеграмму. И с ходу отбыл в Самарканд.
Когда мы его встретили, он был полумертвый. Мы его начали откармливать. Хлеб, фрукты, всякое такое. Он поначалу не имел сил разбираться в том, почему мы – по военным меркам – живем хорошо. Но в конце концов сообразил почему. И смертельно испугался. Вообще говоря, я его помнил по Вильно отважным человеком. Но его сломали лагерь и физическая слабость. Каждый раз, когда я или мама отправлялись на хлебную акцию, он дрожал, полуплакал, черт знает что творилось. В результате мы тоже стали испытывать страх, заразились им. А ведь проходишь меж пальцев милиции только по одной причине. Потому что они видят: ты уверен в себе, – и думают, что у тебя с собой нет хлеба. Я носил его в своем ранце для книг и выглядел спокойным. Ну, со школы иду. Мне одиннадцать лет. Кому какое дело.