Лейтон откровенно презирал канадскую буржуазность и пуританство, и Леонард придерживался тех же взглядов (хотя и выражал их сдержаннее, ведь он считал буржуазной и свою собственную семью) — например, вёл закулисную борьбу против запрета на женщин и алкоголь в корпусе своего студенческого братства. Лейтон обладал мощной сексуальной энергией, а Леонарду нравилось думать, что это качество и ему присуще… или могло бы быть присуще, дай только шанс; такова же была и поэзия Лейтона — скандальная, бесстыдная, не избегающая конкретных имён и подробностей. Лейтон страстно любил поэзию, красоту и музыку слова — и Леонард тоже. Лейтон стал поэтом, по собственному выражению, «чтобы делать музыку из слов». Но он также хотел, чтобы его стихи «меняли мир», что было созвучно Леонарду с его идеализмом.
Розенгартен объясняет: «[Вторая мировая] война очень сильно повлияла на наше мировосприятие. Люди, которых ты знал, уходили на фронт и погибали, и была вероятность, что мы проиграем и нацисты захватят Америку или Канаду. Но с другой стороны, пока всё это продолжалось, в разговорах часто звучала мысль, что если мы всё-таки победим, то благодаря этой огромной общей жертве мир станет прекрасной утопией, и на её создание будет направлена вся та коллективная энергия, которая распыляется на войне. Мы были очень разочарованы, когда первым делом после войны всякий коллективизм замели под ковёр, а доминировать стала идея, что целесообразнее будет производить материальные предметы и продавать людям эти товары вместо духа коллективизма. А все эти бесчисленные женщины, которые во время войны работали и делали «неженские» вещи, — их всех после войны отправили обратно на кухню. Мы с Леонардом были этим шокированы». Это ощущение потерянного рая, какой-то прекрасной идеи, которая не смогла реализоваться или оказалась недолговечной, часто сквозит в творчестве Леонарда.
«В Монреале была очень интересная поэтическая жизнь, — говорит Розенгартен, — и в центре её находились Ирвинг Лейтон и Луи Дудек, которые тогда были хорошими друзьями». (Позже они поссорились. Их распри о поэзии стали притчей во языцех.) «Было множество тусовок, на которых они читали стихи, многие из них проходили в доме Ирвинга в Кот-Сен-Люке», западном пригороде Монреаля. Сегодня это оживлённый городок, в котором есть улица, названная в честь Лейтона, но в пятидесятые годы дом, где жил Ирвинг с женой и двумя детьми, находился на ферме. «На этих вечерах люди читали друг другу свои стихи, обсуждали и критиковали их. Обстановка была наэлектризованная, и чтения могли продолжаться чуть ли не до утра. Часто мы с Леонардом выходили из какого-нибудь бара в городе в три часа ночи и отправлялись к Ирвингу, где тусовка шла полным ходом. Леонард тоже показывал там свои стихи. Его принимали всерьёз. У них был свой журнал, который они размножали на мимеографе: двести пятьдесят экземпляров, он назывался CIV/n, — а в книжных магазинах канадских поэтов было не найти, нигде в Монреале не было книжек современных поэтов. Плохо было дело. Но теперь, оглядываясь назад, я вижу, что этот поэтический круг больше повлиял на меня в плане эстетики, чем все художественные колледжи в Англии, где я учился с будущими выдающимися скульпторами. Мне кажется, наша братия в Кот-Сен-Люке была более продвинутой».
«Мы очень хотели стать великими поэтами, — говорил Леонард. — Каждая вечеринка была для нас как встреча глав государств. То, что мы делали, казалось нам очень важным» [9]. Для него эти встречи были поэтическим курсом молодого бойца, где «обучение было интенсивным, строгим, и мы относились к нему очень серьёзно». Леонарда всегда привлекал подобный строгий режим. «Но атмосфера была дружеская. Иногда доходило до слёз, кто-нибудь в ярости выбегал вон, мы спорили, но ядром нашей дружбы был интерес к писательскому искусству». Для Леонарда это было ученичеством, и он увлечённо учился. «Мы с Ирвингом провели много вечеров, изучая, скажем, поэзию Уоллеса Стивенса. Мы штудировали одно стихотворение, пока не удавалось взломать его шифр, пока мы не понимали точно, что пытался сказать автор и как он это сделал. Это была наша жизнь; поэзия была нашей жизнью» [10]. Лейтон стал для Леонарда если не учителем жизни, то гидом, группой поддержки и одним из ближайших друзей.
В марте 1954 года, в пятом выпуске CIV/n, Леонард впервые опубликовал свои стихи. Рядом с вещами Лейтона и Дудека (членов редколлегии журнала) и других монреальских поэтов были напечатаны три произведения под именем Леонарда Нормана Коэна: «Les Vieux» («Старики»), «Folk Song» («Народная песня») и «Satan in Westmount» («Сатана в Уэстмаунте») — в последнем стихотворении имелся дьявол, который цитировал Данте и «пел обрывки суровых испанских песен»1201. На следующий год Леонард взял первый приз на литературном конкурсе имени Честера Макнотена, регулярно проводящемся в университете Макгилла. Он представил стихотворение «Sparrows’ («Воробьи») и большую вещь под названием «Thoughts of a Landsman» («Мысли ландсмана1211»), одна из четырёх частей которой, «For Wilf and His House» («Уилфу и его дому»), была в 1955 году напечатана в The Forge. Это удивительно зрелая работа, трогательная и полная эрудиции. Она начинается так:
В юности христиане рассказали мне как мы прикололи Иисуса словно прелестную бабочку к деревяшке и у картин с Голгофой я лил слёзы над бархатными ранами и хрупкими вывернутыми ступнями, а заканчивается так:
Тогда сравним мифологии.
Я выучил свой подробный вымысел о парящих крестах и ядовитых терниях и как мои отцы пригвоздили его как летучую мышь к стене сарая
чтобы он встречал осень и запоздавших голодных воронов бессмысленным предупреждающим знаком.
Лейтон начал брать Леонарда на публичные чтения стихов, и тот наслаждался шоуменством своего друга, его театральными жестами и вызывающей, горделивой манерой, а ещё сильными чувствами, которые его выступление вызывало у публики, особенно у женщин. Летом 1955 года Лейтон привёз Леонарда на конференцию канадских писателей в Кингстоне, Онтарио, и пригласил его на сцену — прочесть собственные стихи и немного поиграть на гитаре.
Гитара никогда не мешала Леонарду ухаживать за женщинами, а теперь он даже мог предложить им гостеприимство: вместе с Мортом они сняли старомодную квартиру с двумя гостиными в викторианском пансионе на Стэнли-стрит. «Мы там не жили, только проводили время и приглашали гостей», — вспоминает Розенгартен. Мать Леонарда была этому не очень рада, но ей было трудно не пойти ему навстречу. У них были очень близкие отношения, даже ближе, чем обычно бывает у матери и сына, тем более — у матери и сына в архетипической еврейской семье, а ведь Маша была «в высокой степени еврейкой» по оценке такого заслуживающего доверия знатока еврейства, как Уилфрид Шукат, раввин Шаар Хашомаим. После смерти Нейтана всю свою снисходительность к проступкам, придирчивость к недостаткам и беззаветную преданность она обратила на Леонарда. Она была живой, страстной женщиной, ее муж был нездоров, она была отчасти чужой в уэстмаунтском обществе — неудивительна поэтому её сосредоточенность на своём младшем ребёнке, своём единственном сыне.
Леонард любил мать. Если она давила на него, он улыбался или отшучивался. Он научился не обращать внимания на эмоциональный шантаж и её стремление кормить его самого и его друзей в любое время дня и ночи. «Мать хорошо научила меня никогда не быть жестоким с женщинами», — писал Леонард в неопубликованном тексте 70-х годов. Ещё он научился у Маши полагаться на женскую преданность, поддержку и заботу, а если и когда она становилась чересчур навязчивой, иметь позволение уйти — пусть и не всегда окончательно, пусть и со смешанными чувствами.