Леонарду нравились битники, но они не отвечали ему взаимностью. «Я писал рифмованные, строго организованные стихи, а они открыто восставали против подобной формы, считая её принадлежностью деспотического литературного истеблишмента. Я чувствовал свою близость к этим ребятам, и позже мы иногда сталкивались, но я, конечно, не входил в их круг» [10]. Впрочем,
Леонард к этому и не стремился. «Я считал, что наша монреальская компания смелее и свободнее и что мы идём по верному пути; мы были самодовольными провинциалами и полагали, что [битники] идут по ложному пути и вообще халявят — не отдают должное традиции, как это делали мы» [11].
Интересно, что Леонард, который в школе и университете вступал во всевозможные общества и даже возглавлял некоторые из них, не желал присоединиться к клубу битников в это ключевое для поэзии время. Благодаря битникам поэты в пятидесятые годы стали голосом контркультуры — если угодно, рок-звёздами своего поколения. Также интересно, что хотя Леонард был моложе Гинзберга и Керуака, они считали его представителем старой гвардии. В шестидесятые, когда голосом контркультуры и поэтами своего поколения стали рок-звёзды, Леонарда тоже считали старым — правда, на сей раз с большим на то основанием. Он записал свой первый альбом, когда ему уже перевалило за тридцать, и сам себя ощущал аутсайдером.
Статус аутсайдера, похоже, не беспокоил Леонарда. Более того, некое чувство одиночества, по-видимому, появилось в нём уже под конец учёбы в Макгилле и на первом курсе Колумбийского университета, и это, кажется, совпадает по времени с его первыми приступами серьёзной депрессии. «То, что я называю депрессией, — не просто грусть; это не то чувство, как если мучаешься похмельем после выходных, или если девушка не пришла на свидание, или ещё что-нибудь такое», — объяснял Леонард, пытаясь описать парализовавшие его мрак и тревогу. «Это что-то вроде ментального погрома, который ежесекундно мешает тебе нормально функционировать» [12]. Леонард стал проводить «много времени в одиночестве. И умирать. Позволять себе медленно умирать» [13].
Первый адрес Леонарда в Нью-Йорке — Риверсайд-драйв, дом 500, Международный корпус Колумбийского университета, где селили иностранных студентов: Верхний Вест-Сайд, в двух шагах от Гудзона. По ночам, как раньше в Монреале, Леонард отправлялся в центр, в Нижний Манхэттен, чтобы исследовать злачные места — в Нью-Йорке их было предостаточно. Особенно его манил Гринвич-Виллидж. Дни Леонарда не были посвящены учёбе: академические занятия в Колумбийском университете интересовали его так же мало, как в университете Макгилла. Гораздо больше, чем читать, он любил писать сам или даже писать о себе: один профессор сдался и позволил ему сделать темой курсовой собственную книгу, Let Us Compare Mythologies.
У себя в комнате, сидя за столом у окна и наблюдая, как закат окрашивает серую реку в золото, он писал стихи и рассказы. Один из рассказов, «The Shaving Ritual» («Ритуал бритья») [14], был вдохновлён маминым советом: если что-то идёт не так, надо оторваться от любого дела и побриться — станет лучше. Он регулярно пользовался этим советом, чтобы справиться с участившимися приступами депрессии.
Леонард уехал в Нью-Йорк, чтобы стать писателем — серьёзным писателем, но и популярным тоже. В канадском литературном мире о нём начинали говорить как о лучшем молодом поэте страны, но уже тогда он хотел, чтобы его прочли и оценили за пределами узкого круга местных интеллектуалов, которых Ирвинг Лейтон презрительно называл поцами. Поступление в Колумбийский было прикрытием, отвлекающим манёвром, чтобы не тревожить семью. Поехать в США, чтобы продолжить образование в знаменитом университете, было приемлемо для молодого человека из консервативной и богатой семьи монреальских евреев; поехать в США, чтобы стать писателем, — совсем другое дело. Морт Розенгартен объясняет: «В этом коммьюнити такое не поощрялось тогда и не поощряется сейчас. Здесь никто не хочет, чтобы их дети занимались искусством. Здесь к этому относятся враждебно. Люди не хотят узнать о себе что-то новое. Но Леонарду это сошло с рук».
Леонарду это сошло с рук отчасти потому, что он потерял отца в девять лет. «Мне не пришлось конфликтовать с сильной мужской волей, с которой обыкновенно сталкивается юноша, когда подрастает» [15], говорит он. Сильная воля в его детстве исходила от матери, которая была «великодушной чеховской женщиной, по-своему очень снисходительной. Её тревожило, что я бегаю по Монреалю с гитарой под мышкой, но она была очень добра ко мне. Иногда закатывала глаза, но и только» [16]. Время от времени дядья пытались его воспитывать — «указаниями, намёками, советами, приглашениями на ланч, но всё очень деликатно. Если послушать истории о тирании семьи, у меня в этом отношении всё было очень мягко» [17]. Тем не менее одной из причин отправиться в Нью-Йорк было уехать из Монреаля, физически уйти от той жизни, которую уготовила Леонарду родная среда: из Уэстмаунта в Макгилл, изучать юриспруденцию или коммерцию и, наконец, продолжить семейный бизнес.
В Нью-Йорке Леонард писал — но ещё он отчаянно пытался найти какую-то опору. Первая собственная книжка принесла ему чувство эйфории, и в Канаде на него обратили внимание, но теперь он оказался среди людей, которые не знали, кто он такой, а если бы и узнали, это не произвело бы на них ни малейшего впечатления. Для жителей Нью-Йорка канадская литература была крохотной точкой на культурной карте мира, которую без лупы и не разглядишь. Чтобы наладить связи с коллегами-писателями (и занять среди них какое-то положение), Леонард основал литературный журнал «Феникс», но просуществовал он недолго. Леонарду было одиноко. Он скучал по своей монреальской компании; он искренне считал её незаурядной. «Каждая встреча казалась нам очередным поворотным моментом в истории человеческой мысли. Мы крепко дружили и крепко выпивали. Монреаль — маленький город, это французский город, и число пишущих по-английски очень невелико. Вокруг нас не существовало ни престижных премий, ни даже девушек. Но в нашей маленькой компании царило воодушевление, и мы писали друг для друга и для любой девушки, которая соглашалась послушать» [18].
А затем Леонард встретил в Нью-Йорке девушку по имени Джорджианна Шерман; Леонард называл её Энн или Энни. Она была на полтора года старше его и уже успела, хоть и недолго, побыть замужем, а теперь работала координатором программ в Международном корпусе — высокая и очень привлекательная девушка с длинными тёмными волосами, выразительными глазами и мелодичным, царственным голосом. Семья Энни была из Новой Англии — американская белая кость; бабушка была членом организации Дочери Американской революции*271. Авива Лейтон рассказывает: «Мы с Ирвингом столько наслушались об этой Энни и о том, какая она красавица, что она стала для нас фигурой почти мифической. Но она действительно оказалась утончённым, прекрасным человеком, чистейших американских кровей. Блестяще воспитанная молодая женщина — превосходно готовила, писала стихи, играла на фортепиано, — а тут Леонард, маленький еврей из Монреаля. Она никогда прежде не встречала таких людей, как он, а он никогда не встречал таких людей, как она, и они сразу же влюбились». Леонард стал жить в её квартире в Верхнем Манхэттене.
«Энни тогда занимала очень, очень важное место в жизни Леонарда, — говорит Авива. — Он делал первые шаги в писательстве, переехал в Нью-Йорк — в то время среди канадцев ещё не было принято переезжать в США, чтобы сделать карьеру, — а Энни была в гуще событий в Нью-Йорке. Она познакомила его с кучей людей. И Леонард начал понимать, что за пределами Монреаля — целый мир».