Характеристика из летнего лагеря описывала Леонарда как юношу чистого, опрятного и вежливого, и именно таким он и был. «Так нас воспитывали, — говорит его кузен Дэвид Коэн. — Нас всегда учили хорошо себя вести, говорить «да, сэр» и «спасибо», вставать, когда в комнату входит взрослый, и так далее». Что касается внешней элегантности, то уже тогда Леонард имел репутацию человека, всегда одетого «на все сто» (впрочем, сам он с обычной скромностью говорил, что одет «на все девяносто девять»). Морт тоже любил хорошие костюмы. Они оба выросли в семьях, где одеждой занимались профессионально, и могли потакать своему вкусу.
«В юности мы сами придумывали себе одежду и одевались не так, как другие, — говорит Розенгартен. — В целом мы любили более консервативные вещи, чем тогда было модно. У меня был портной, и я говорил ему, каким, на мой взгляд, должен быть костюм, и Леонард делал то же самое. Мне даже рубашки шили на заказ, но это потому, что у меня была тонкая шея и взрослые рубашки мне не подходили». Дэвид Коэн вспоминает Морта в бильярдной комнате студенческого клуба — в уголке рта зажата сигарета, рукава шитой на заказ рубашки закатаны и держатся при помощи повязок. «Отчасти, — продолжает Розенгартен, — благопристойных людей в нашей общине раздражало, что мы занимаемся искусством, что мы нонконформисты и не ведём себя, как принято, — но у нас всегда были хорошие костюмы. И Леонард всегда одевался безукоризненно».
По словам Стайнберга, необычность Леонарда проявлялась в другом. «Он постоянно что-то писал и рисовал, ещё даже когда учился в школе, и не выходил из дома без блокнота. Он делал бессчётное число набросков, но главным образом писал. Записывал идеи, приходившие ему в голову, и писал стихи. Писательство было его страстью — неотъемлемой частью личности. На уроках французского мы сидели вместе, и там была англичанка по имени Ширли, которую мы считали самой красивой девушкой на свете. Он был без ума от этой Ширли и на уроках писал о ней стихи».
Девушки и стихи делили первое место среди юношеских интересов Леонарда, и в обеих сферах он по сравнению с школьными годами добился значительных успехов. Правда, масштаб этих успехов был разный: любовь ещё не стала тем триумфальным маршем, о котором он напишет в «Любимой игре», где главный герой, его альтер эго, только что покинувший объятия своей первой возлюбленной, идёт домой, вне себя от восторга, и ему не терпится похвастать своей победой и досадно, что жители Уэстмаунта крепко спят и не сыплют из окон конфетти. Но на дворе было начало пятидесятых, когда белые, словно деревянные заборы в респектабельном пригороде, панталоны доходили до самой груди, где смыкались с неприступным, как крепость, бюстгальтером. Юношам было доступно немногое. «В конце концов ты мог взять девушку за руку, — вспоминал Леонард. — Иногда она позволяла себя поцеловать». Всё остальное было «под запретом» [3].
Писательство же не имело столь строгих ограничений, и этому занятию он мог предаваться сколько угодно. Леонард писал стихи «всё время», вспоминает Розенгартен, «в записной книжке, которую всегда носил с собой и время от времени терял или забывал где-нибудь, а на следующий день лихорадочно искал и страшно волновался, потому что в ней была вся его работа, а копий он не делал». Дома Леонард печатал на машинке; он стучал по клавишам, а в соседней комнате сидел и писал его дед — раввин Соломон Клоницки-Клайн, отец Маши. В том году он приехал пожить к дочери, и они с Леонардом часто проводили вечера вдвоём, читая Книгу пророка Исаии: дед знал её наизусть, и Леонард влюбился в её поэзию, яркую образность и пророческую силу. Но больше всего ему нравилось общество деда, который не скрывал своё «чувство солидарности и удовольствия» [4] от того, что его внук тоже писатель.
При своих сомнительных успехах на занятиях английской словесностью (с математикой дела обстояли куда лучше) Леонард именно в Макгилле стал поэтом — и даже был посвящён в поэты на церемонии, которую спонтанно устроил Луи Дудек, поэт, эссеист и издатель из католической семьи польских иммигрантов. На третьем курсе Леонард ходил на занятия Дудека по литературе, которые проходили по понедельникам, средам и пятницам. Аудитория из пяти десятков студентов собиралась в пять часов вечера в Корпусе искусств, чтобы изучать Гёте, Шиллера, Руссо, Толстого, Чехова, Томаса Манна, Достоевского, Пруста, Элиота, Лоуренса, Паунда и Джойса.
По словам однокурсницы Леонарда Рут Вайс, в дальнейшем — профессора литературы на идиш и сравнительного литературоведения в Гарварде, Дудек стремился рассказывать о двух важных предметах: «Во-первых, о модернизме в литературе и поэзии, который получил серьёзное развитие за границей, но в Канаде пребывал в зачаточном состоянии — [у нас были лишь отдельные] группки поэтов с очень небольшой аудиторией… Во-вторых, о мощном европейском литературном и философском движении, шедшем с XVIII века, и о его серьёзных практических последствиях, которые студентам ещё только предстояло осознать, — с кафедры на них словно выливали вёдра холодной воды». Она говорит, что Леонарду «придал импульс первый» из этих предметов. Уже тогда уверенный в том, что имеет право на место среди современных канадских поэтов, он «относился к своему учителю не со смиренной почтительностью, как [Вайс], но скорее как коллега — на равных» [5]. Леонард подтверждал её слова: «Тогда я был очень самоуверен. Я не сомневался, что моё творчество проникнет в мир безболезненно. Я верил, что принадлежу к числу великих» [6].
Среди интересов и занятий Леонарда музыка занимала более скромное, хотя и неизменное, место. Как ни странно, при всей своей склонности вступать в клубы и общества, Леонард не присоединился к музыкальному клубу Макгилла (а ведь в его правление входила Энн Пикок — привлекательная блондинка и член редколлегии литературного журнала The Forge). Однако в 1952 году, окончив первый курс университета, Леонард собрал свою первую группу с двумя однокашниками, Майком Доддманом и Терри Дэвисом. Трио The Buckskin Boys (Морт ещё не начал играть на банджо, а то их состав расширился бы до квартета) исполняло песни в стиле кантри-энд-вестерн с намерением захватить рынок сквэр-дэнса^8 в Монреале.
- Сквэр-дэнс? Как вас угораздило?
- Сквэр-дэнс был тогда популярен. Нам предлагали работу на танцах в школах и церквях — это было развлечение, которое старшее поколение одобряло и поощряло. Медленных танцев там не было, пары почти не прикасались друг к другу — просто берёшься за руки и некоторое время кружишься. Всё очень прилично [иронично улыбается]. У каждого из нас нашлась куртка из оленьей кожи — мне такая досталась от отца, — поэтому мы назвались The Buckskin Boys.
- Вы были единственной еврейской кантри-группой в Монреале?
- На самом деле у нас в группе было религиозное разнообразие. Майк был моим соседом и играл на губной гармошке, и он дружил с Терри, который умел выполнять роль распорядителя танцев и играл на самодельном басовом инструменте [из лохани, верёвки и хоккейной клюшки]. Мы играли традиционные песни, например, «Red River Valley» и «Turkey in the Straw».
- Хорошо играли?
- Мы никогда не считали себя крутыми музыкантами, мы просто радовались, когда получали работу. Если бы я теперь услышал нашу музыку, она бы мне, наверное, понравилась. Но у нас никогда не было чувства, что у этого занятия есть какое-то будущее — что-то кроме настоящего момента. Мысль о карьере даже в голову нам не приходила. Слово «карьера» для меня всегда звучало как что-то неприятное и обременительное. Я больше всего хотел уклониться от этой штуки, которая называется карьерой, и у меня до сих пор неплохо получается от неё уклоняться.