– Оно и правда, – подумав, согласился Ремезов. – Так вот кто тебя смутил… Ну, что ж, с важными делами мы на сегодня закончили, так что давай, зови посланницу, зови.
Девчонка и в самом деле оказалось вполне симпатичной, приятненькой, правда, слишком уж еще юной. Васильково-синие, как и говорил Демьянко, глаза, коса золотистая из-под платка теплого шерстяного, овчинка бедноватая, да зато с разноцветными ленточками, на ногах лапоточки новые.
Вошла в горницу – бухнулась на колени, и Демьянко с ней – рядком. Впрочем, парня боярин выгнал, девчонку же усадил на лавку, квасом напоил, а потом уж спросил – что за дела к нему у госпожи Марьи Федоровны?
– Важные дела, господине, – девчонка, встав, поклонилась. – Госпожа тебя в гости к себе на усадьбу зовети.
В гости? А что ж, неплохая идея, к тому же на улице еще и не начинало темнеть.
Усмехнувшись, Ремезов выглянул в дверь:
– Михайло! Вели коня готовить… и пару конных слуг.
Завражье не так уж и далеко от Заболотицы находилось – верхом пара-тройка часов, Павел не заметил, как и приехали. Хозяйка заовражной усадьбы ждала на крыльце, видать, давненько уже выглядывала гостя. Завидев, разулыбалась, впрочем, тут же придала лицу вполне кроткое выражение.
Взбежав на крыльцо, молодой человек вежливо поклонился – здравствуйте, мол, Марья Федоровна.
Женщина поклонилась в ответ:
– Добро пожаловать, гостюшка дорогой, не знала уж, когда и заглянешь – пришлось самой гонца отправлять.
– Ничего, госпожа Марья Федоровна, – лукаво прищурился Павел. – Как бы я без приглашенья явился-то?
– А и явился бы, так и ничего, – сделав гостеприимный жест, вдовица посторонилась, приглашая Ремезова войти в горницы, натопленные таким жаром, что молодого боярина сразу же бросило в пот.
– Жарковато у тебя, хозяюшка.
– А ничего, – войдя следом, засмеялась Марья Федоровна… пожалуй, и просто – Марья. – Жар костей не ломит, а посейчас слуги и хмельного кваску принесут. Хлебнешь, боярин, с дороги-то?
– А и хлебну.
Павел заметил, как чуть заметно дрогнули длинные, черные, как смоль, ресницы…
– Хлебни, хлебни, гостюшка дорогой. И угощеньица моего отведай.
– Отведаю… – невольно обернувшись, гость глянул на слюдяное оконце – уже начинало смеркаться. – Недолго и посижу, темень скоро.
– А куда тебе спешить? – засмеялась вдова. – Домой затемно все равно уже не успеешь… Да и куда тебе на ночь-то глядя – ночуй.
– Что ж… – Ремезов повел бровью, бросив на собеседницу столь многообещающий взгляд, от которого ту прямо-таки бросило в дрожь.
– Ах, боярин, – выпроводив слуг, Марья подвинулась к гостю ближе, прижалась – плечом к плечу. – Если б ты знал, как я тебе ждала! Старый-то черт Онфим с той поры… ты знаешь, с какой… и носу не кажет. Да и не нужен он! Ах… какие у тебя очи, чудные, право, чудные… особенно, когда ты вот так смотришь…
– Как этот – так? – обнимая женщину, прошептал Павел.
И, не говоря уже больше ни слова, поцеловал в губы.
Вдова отозвалась на поцелуй с таким пылом, что, казалось, в горнице стало еще жарче. Ох, ка-ак она целовалась! Да и молодой человек не терял времени даром – погладив хозяюшку по спине, рассупонил, снял красного аксамита платье, спустил с левого плеча рубаху, обнажив грудь – белую, точеную, упругую, с коричневым твердым соском, который тут же ухватил губами…
Марья застонала:
– Ах! Вон, видишь – дверь… Опочивальня.
Подхватив женщину на руки, боярин отнес ее на ложе, и, обнажив, принялся целовать страстное, готовое к любви и него, тело. И, поспешно сбрасывая одежду, сам невольно залюбовался. И было ведь – чем!
Чуть припухлые, волнительно приоткрытые, губы, зубки жемчугом… антрацитово-черные волнительные глаза, сахарно-белые плечи, упругая грудь, точеное, словно у греческой статуи, тело…
Горящий нетерпением взор. И томный, едва слышный, шепот:
– Что ж ты стоишь, боярич? Иди…
И в самом деле – чего было ломаться-то? Оба совершенно точно знали, чего именно друг от друга хотели. Того самого… зачем, Павел, собственно, и явился, зачем его Марья-вдова и звала.
Жар соприкоснувшихся тел, казалось, вспыхнул, едва не взорвался молнией… Марья обняла молодого человека за плечи, а тот ее – за талию, и вот уже… и вот уже мир вокруг перестал существовать, проваливаясь в томительно-сладкую негу… Лишь томные взоры, лишь тяжелое прерывистое дыхание, лишь стон… сперва – еле слышный, а потом…
Нет, не на всю избу, но…
А кого стесняться-то? Слуг, что ли?
Действительно – кого…
– Как ты хороша, Марьюшка! Как красива!
– И мне с тобой хорошо, боярич. Хоть и знаю – не суждено нам никогда мужем-женой стать. Так, в полюбовничках, и будем.
– Это плохо?
– Не знаю. Мне пока – хорошо. Правда – грех… Но от того, знаешь – слаще! И ты такой… я еще ни с кем так вот, хотя и постарше тебя…
Ага, кто бы говорил – постарше! Однако все же Ремезов ощущал в любовных дела и того… студента-француза, самоубийцу с Данфер Рошро. Неужели тот и вправду разбился? Жаль. С таким-то знанием женщин. Он, верно, не литературе, а медицине учился.
– Ох… Греховодник!
Женщина выгнулась, вскрикнула, всколыхнулась, но – Павел это прекрасно чувствовал – было ей очень и очень приятно.
– Еще, еще… ну же…
Он что, железный, что ли? Ну, раз женщина просит…
– А ну-ка, повернись…
– Ой… не зря я иконку тряпицей завесила.
– Грешница!
– Кто б говорил… Ничего! Сладкий грех и замаливать сладко.
Погладив любовницу чуть пониже спины, молодой человек тихонько рассмеялся:
– Так, если разобраться, никакой это и не грех вовсе. Я так понимаю: грех – это когда кому-то плохо. А мы с тобой кому плохо делаем? Уж точно – никому. Разве что позавидует кто.
– Если узнает.
– Узнает. Ты вот покричи громче – поди, все твои служанки под окнами и у двери собрались…
– И пусть!
– Ну, так кричи, кричи же – стесняться некого!
Ах, как это было… Просто незабываемо, вот ведь, Ремезов и представить себе не мог, чтоб в эти ханжеские века – и вот так…
Потом, утомленные любовью, пили квас и пиво, прихваченное с собою Павлом. Хорошее оказалось пиво – свежесваренное, правда, по градусам хмельному квасу уступало заметно.
Напившись, Марья прильнула к ремезовской груди, погладила:
– Завтра уедешь?
– Угу. Поутру, рано. Мне еще рать собирать.