Ух, и жарило! Ладно, еще с утра – вполне терпимо, а уж после полудня-то – настоящий зной, такой, что хотелось поскорее скинуть себя всю одежду – да в воду, в воду, в воду! Вот и Малинка про то же думала, когда с дома на дальний покос бежала. Красивая девушка Малинка, юная, черноволосая, чернобровая – загляденье-ягодка, вот так и прозвали – Малинка. Платье на девчонке нарядное – беленого холста, с вышивкой ярко-красною – петухи, солнышки, месяц-месяцович – и по вороту, и по рукавам, и по подолу. Не просто так вышивка – оберег. Нечистая сила – то ясно – ждет не дождется, как ближе к телу пробраться: то через ворот попробует, то – рукавами, а то – змеища! – под подол нырнет. Нырнет, да тут же и вынырнет – оберег!
Бусы у Малинки – ах, не бусы, а загляденье – стеклянные, синенькие, прошлом летом в Смоленске, на ярмарке, купленные, в ушах – сережки с жемчугом, в волосах – ленты красные, а на левой руке – браслет серебряный, красивый-красивый – боярышни Полины подарочек. Не боса девка, да и на ногах – не какие-нибудь там лапти, а кожаные постолы! Издали (да и вблизи) глянешь – не скажешь, что крестьянка, покойника Ончифора-людина дочь. Боярышня, как есть – боярышня, особенно как принарядится. А как же не наряжаться-то, коль сенокос! Оно, конечно, работа нелегкая, но ведь и веселая, в охотку. К тому же – общая, у всех на виду. Бабы сено граблями ворошат, в снопы связывают, мужики – жнут, косят, стога метают. Парни на девок смотрят, девки – на парней – кто как в работе горазд? Да как же тут не приодеться? А вечером-то – тут же, на лугу, песни да хороводы! Девки самое лучшее на себя надевают – и платья, и бусы, и прочие украшения, что у кого есть. Летом праздники редки – страда, потому и сенокос – вроде как праздник. Людей посмотреть, себя показать… А парни-то, парни-то на Заболотице справные, особенно один… кудрявый Микифор.
Подумала Малинка, зарделась, обернулась даже – а вдруг кто следит, да мысли срамные подслушает? Показалось – дернулись позади кусты… Верно – заяц… или кабан на водопой побежал. Река – вон она, рядом. Омуток тенистый, Полина-боярышня там купаться любит – далече, и днем нет никого. Водица в омутке том прохладная, чистая. А кругом-то какая благодать! Вдоль дорожки – березки ровненькие, а ближе к реке – рядом – смородина, бузина, травы в пояс. Чабрецом душистым пахнет, сладким клевером. Разрослись на пригорке ромашки – в середине цветка солнышко желтое, а уж белые лепестки – лучики. Нравились Малинке ромашки, сейчас бы из них и венок… да только некогда, поспешать надо – недаром с сенокоса бегала, за стариками да малыми детушками приглядеть. Быстро управилась – накормила всех, напоила, детишкам постарше строго-настрого наказала за малышами смотреть. Прихватила – не забыла – брусок, серпы-косы точить, вон он, брусок-то, на поясе, в плетенном из липы футлярчике-поноске. Тяжел, бьется о бедро – о сенокосе напоминает, словно говорит – не смотри ты, девка, по сторонам, о парнях не думай, на цветы не заглядывайся. Да как же не заглядываться-то! Вон их тут сколько – и колокольчики, и васильки, и анютины глазки. А вот и трехцветные луговые фиалки, а рядом – красные с белым – кошачьи лапки, а на пригорочке – иван-чай розовыми елочками покачивает, а вон и таволга – стебли высокие-превысокие, и почему-то медом пахнут. У берез – желтые с синим – как бусы – россыпи – иван-да-марья, чуть ниже к речке – щавель, Малинка сорвала, пожевала – кисло. Подошла к реке, постолы сняла, подогнув полог платья, в водицу зашла, наклонилась, зачерпнула ладошкой водицы напиться. Браслетик дареный на запястье сверкнул серебряным солнышком…
На берегу дернулись позади девчонки кусты. Злая стрела просвистела – меж лопаток пронзила Малинку. Упала девушка, и вода чистая кровью алой оросилась. Снова кусты дернулись, расступились травы, смятые кошачьи лапки жалобно так застонали. Или показалось то? Прошлепали тяжелые шаги по водице, тень над убитой склонилась… сдернула с руки браслетик, хмыкнула, сплюнула, пробормотала про подарок да про какую-то ягоду… выругалась почему-то. И, снова взмесив песком воду, на берегу скрылась в кустах. А стрела черная меж лопаток несчастной Малинки торчала, покачивалась, словно живая. Она-то – живая, а девушка?
Небо после полудня побелело, не от облаков – от зноя. Навалившийся на землю жар плыл, медленно стекая к реке, где и таял, истекал исступленным потом с полуголых людских тел – заглодовские смерды спешно копали канаву от реки к ручью. Все правильно делали – мало ли, вспыхнет? Еще сразу после сева собирались копать, да все некогда было, а июль выдался дождливый, мокрый – вроде б и ни к чему канава. Теперь вот – в жару – копали, пожаров опасались, да и не зря: Заглодово – деревушка маленькая, в один двор, хоть и большая семья – человек чуть поболее двух дюжин – а все ж справных мужиков мало, случись что – кому от пожаров скот, пашню, да – не дай бог – и деревню спасать? Отрокам, старикам да бабам? Вот и старались смерды, спешили – канава, ров целый – она все ж от пожара защита. Жара-то! Вдруг полыхнет? Да и было-то их всего трое – высокий рябой мужик, Никита Ослопень, да двое парней. Никита средь работников – за старшего и дело свое знал, зря не ругался, но и поблажки своим не давал, приглядывал. Вот и сейчас, лопату в землю воткнув, посмотрел вокруг да парням крикнул:
– Эй, Офоня, Олешка! Там, у сосенок, пошире копайте.
– А зачем пошире, дядько Никита? Нешто у нас узко?
– Узко – не узко, а сосны – лес! Ну, как огонь верхом пойдет, по веткам – враз через канавицу перекинется, нечего было и копать. Нешто верхового пожара не видели? Страшное дело.
Оглянувшись, Никита размашисто перекрестился на видневшуюся невдалеке, у погоста, часовенку, и, поплевав на руки, снова схватил лопату.
Дело спорилось, да и ясно уже был виден конец – журчащий у перелеска ручей, до него канаву-то и тянули. То, что до ручья – то заглодовским принадлежало, точнее – боярину Павлу, а уж они с этой землицы кормились, за что платили оброк (не такой уж и жирный, терпимый, дай Бог боярину долгие лета), да время от времени выполняли нужные в вотчине работы – извозничали, строили да ремонтировали дороги или вот, как сейчас, копали от пожара рвы. Копали, никто не роптал – хоть и сенокос, да и день летний – год кормит – понимали, что дело нужное. Лопаты у всех новые, целиком из крепкого дерева, по режущей кромке железной полоской обитые. И солнце плечи жгло, и жужжали, вились вокруг оводы да слепни – не обращали на них внимания – привычны. Копали смерды.
– Да помогут вам лесовики-боги, работнички!
Смерды на такие слова и оглянулись разом. Вышел из лесу, да прямо к ним старик – кряжистый, еще крепкий, похожий на старый, заросший зеленым мхом пень с толстыми узловатыми корнями. Такой пень, ежели, не дай бог, на огнище встретиться, нелегко и артелью целой выкорчевать – разве что поджечь сперва.
Странным показался старик, и одет странно – в рубаху посконную, длинную, едва ли не до пят, каковых уж лет триста тут никто не нашивал, и бородища – до пояса, нос большой, ровно штырь, торчал, брови кустистые из-под бобровой, несмотря на жару, шапки. На ногах – постолы зимние, за плечами – мешок, а на шее – ожерелье из голов мертвых птичьих. По ожерелью-то и признали: а старик-то – волхв! По ожерелью да по словам – не Господа просил в помощь, а старых богов-лесовиков… коих тут еще почитали многие, и многие же – и в старых богов, и в Иисуса Христа одинаково верили. Пожалуй, таких двоеверов в те времена большинство было. Не в городах – в округе.