В лагере ждали комиссию по политико-воспитательной работе в зоне. Не завтра она должна была приехать и не послезавтра, а через полгода. Но готовиться надо. И Виталий Васильевич забрал меня из кузницы, где я работал молотобойцем, и перевел в библиотекари. Меня это вполне устраивало — все же, как понимаете, физические нагрузки в кузне и библиотеке разные. Кроме того, я мечтал по достижении двух третей своего срока уйти в колонию-поселение, для чего требовалась положительная характеристика. Вообще-то особым нарушителем режима я не был, жил как мужик, достойно нес свой зековский крест. Но библиотекарь на виду у начальства, что всегда позволяет, коли ты не полный кретин, произвести благоприятное впечатление. И я с радостью взялся за новую работу.
В полуподвальном пятидесятиметровом читальном зале стояли стеллажи с книгами — по большей части классика и кондовая советская литература. Однако немногочисленные читатели не очень ориентировались и в этом книжном море. Чтобы помочь сделать правильный выбор, на каждую книгу требовалась аннотация. И я принялся их писать.
«Один мужик приручил собачку, мужик был глухонемой, ни бе ни ме. Ну, там еще была коза противная — его барыня, которая гнобила собачку и заставила, *censored*, его эту собачку утопить». Догадались, о чем? Думаю, содержание книги лучше бы не изложил и сам старик Тургенев. А какие аннотации я написал к «Анне Карениной», «Войне и миру», «Палате № 6»! Классики отдыхают. Виталий Васильевич был мной доволен.
В общем, я проделал большую и серьезную работу. Вечерами за книгами приходили читатели-зеки, я что-то советовал, что-то подбирал — словом, общался с людьми, а вот днем, когда я писал свои литературные шедевры, было смертельно скучно и одиноко. И я нашел себе товарища — поймал маленького серенького мышонка, назвал его Васей и поселил в трехлитровую стеклянную банку. Она была застелена газеткой, и Васютка шебуршился в своем жилище, шуршал бумагой. Иногда на библиотечном столе я выстраивал из книг загон, выпускал в него своего узника — пускай побегает — и подкармливал крошками от своей пайки. Внутри арены-загона устраивал для мышонка препятствия, и Васютка через них прыгал. Потом я осторожно брал его в руки, нежно гладил по шерстке, сажал к себе на плечо. Нельзя сказать, что полностью приручил его, но мы подружились.
Надо сказать, что в лагере категорически запрещено, как я понимаю, из-за возможных, как бы это выразиться помягче, неуставных отношений, держать кошек, собак и других животных. Мы же с Васей этот строжайший запрет нарушали. Впрочем, делали это с большой осторожностью: при людях он тихо сидел в своей банке, которую я упрятал на стеллаже за книгами, должно быть, отдыхал. Да и я заранее узнавал об опасных визитерах.
К моей библиотеке вел длинный темный коридор, поэтому я всегда успевал услышать шаги и понять, кто идет. Зекам не разрешалось ходить в башмаках с металлическими подковками, а сапоги начальства были подкованы и громко цокали по цементному полу, предупреждая меня и Васю об опасности.
Так вот, в один прекрасный день я то ли увлекся составлением очередной аннотации, то ли задумался о своем, но услышал цоканье слишком поздно. Быстро водворил Васятку в банку и поставил ее на полку, но закрыть книгами не успел — в библиотеку вошел сам Виталий Васильевич.
— Долинский! — Он почему-то делал ударение в моей фамилии на первом слоге. — Вопрос, значит, на сегодняшний день такой. Сейчас проходил мимо библиотеки, гляжу, у тебя хорошие плакаты висят, но голуби все плакаты обсерили, надо их мыть.
Я говорю:
— Виталий Васильевич, да мою ж я, почти каждый день залезаю и мою, но они после каждой уборки… Не налазаешься…
— Ну, вот вопрос такой. придут, спросят — что это у вас все стенды обосраны? А я что скажу? Библиотекарь лазать не хочет? Какая же ему тогда колония-поселение?
И в это время мой Васятка вдруг зашебуршил в своей банке. Виталий Васильевич прислушался. Хоть он и по политико-воспитательной работе, а ментовское чутье сохранил.
— Долинский! Что такое там шебуршит?
— Где, гражданин начальник?
— О-о-о, слышь, опять шебуршит. Что такое, Долинский?
— Да черт его знает!
— А ну, где это? — И двинулся к стеллажу, прямо к банке.
— Это Вася, — вынужденно признаюсь я.
— Че? Какой еще Вася?
— Да это мышоночек у меня. — Показываю ему банку.
— Значит, так. Значит, сам сидишь и мыша посадил?
— Виталий Васильевич…
— Я тебе не Виталий Васильевич, а гражданин майор. Это что ж ты, сукин сын, творишь?! Ты же знаешь, что запрещено! Что ж ты меня подводишь, а вдруг комиссия какая? Выпускай мыша!
— Ну Виталий Васильевич, ну я.
— Не Виталий Васильевич. Выпускай мыша! Никакие аннотации не помогут! Уволю к чертовой матери, пойдешь у меня в литейный цех работать! Выпускай мыша!
Делать нечего, я наклонил банку и выпустил Ваську. Он обнюхал пол, огляделся и дал деру. Больше я его не видел.
— Ох-ох-ох, глянь, бежит! — восхищенно протянул Виталий Васильевич. — Убежал твой мышь, а вот ты, Долинский, хрен у меня убежишь!
Прав был гражданин майор.
Самый большой праздник в зоне — свидание. Только самым близким — женам, детям, матерям и отцам, родным братьям и сестрам — разрешено приезжать в лагерь на личную встречу с зеком, которая длится от одного до трех дней.
Жена меня бросила, так что приезжала ко мне только моя мамка, царство ей небесное, мамочка моя, которая на седьмом десятке лет перла ко мне в лагерь неподъемные сумки с едой. За три дня свидания мама стремилась накормить меня на полгода вперед — до следующего своего приезда, поэтому везла пироги, домашние пельмени, жареную птицу и запеченное мясо, яйца, овощи-фрукты, даже драгоценную икру — в общем, ассортимент гастронома, да и то не всякого, а элитного, скажем Елисеевского. Все это — самое вкусное, самое свежее — мама выкладывала передо мной и безмолвно молила: кушай, сынок!
Вообще-то в лагере еда как-то отходит на второй план. Вскоре после прибытия понимаешь, что разносолов здесь не будет: картошка, иногда с волоконцами мяса, каша с наперстком какого-то жира, невнятный жиденький супчик, чай, который и чаем не назовешь. А на праздники в зековские шлемки (миски) с кашей швыряли что-то вроде котлеты непонятного состава.
От всего этого желание есть пропадает, а желудок съеживается, сокращается. К зеку же, который, несмотря ни на что, сохраняет в лагере аппетит и много ест, относятся с некоторой брезгливостью, такого здесь называют «кишкой». Я таким не был и, к удивлению своему, благодаря лагерному питанию избавился от небольшой язвочки, которую приобрел на воле, где шлялся по кабакам, ел жирное и острое, не отказывал себе в водочке.
Так вот, мама сначала смотрела на меня умоляющими глазами, а потом начинала причитать: «Ну съешь это. и вот это. ну попробуй хоть кусочек, это тетя Сима тебе прислала, а вот этот пирожок пекла тетя Таня, а вот эти пельмешки. а вот эту рыбку я фаршировала.» И я сначала с аппетитом, а потом уже через силу, чтобы только не обидеть маму, ел. Но всему есть предел. Я отпрашивался у мамы покурить, а сам бежал в туалет и известным еще римским патрициям способом избавлялся от поглощенной пищи. А когда возвращался, все повторялось сначала.