Книга Мальчики да девочки, страница 18. Автор книги Елена Колина

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Мальчики да девочки»

Cтраница 18

Есть люди, которые умеют жить при любом режиме, и Мирон Давидович, с его здоровым практицизмом и доброжелательностью к миру, именно что умел жить – в хорошем смысле.

Поселившись у Белоцерковского, Мирон Давидович сумел защитить его и себя от уплотнения. Он собрал домовой комитет – не из кухарок, как было на Фурштатской, а из бывших хозяев квартир, и сам стал председателем домового комитета. Большую часть квартиры Левинсон оформил как фотоателье, а в домовую книгу записал разных людей. Этих людей в семье называли «знакомые родственники» и «незнакомые родственники», в домовой книге они значились под фамилией Левинсон, и получалось, что в каждой комнате жило по настоящему и фиктивному Левинсону. Вся эта комбинация строилась на том, что она не была полностью фиктивной. Мирон Давидович никому не отказывал в приюте – больше всего на свете он любил помочь, приютить, обогреть, и в квартире действительно часто ночевали знакомые и незнакомые родственники и по утрам высыпались отовсюду, как горошины. Лилю поначалу поселили в отдельную комнату, но ей чаще приходилось спать с Асей, чем одной, – комнат в доме было много, и родственников тоже было много. Однажды чей-то знакомый родственник спал в огромном шкафу в прихожей и чуть не довел до сердечного приступа Фаину, выйдя утром из шкафа.

Такой терем-теремок никому не пришло бы в голову уплотнить, и семья продолжала жить в большой красивой квартире, как будто ничего не изменилось, как будто не было революции.

Мирон Давидович к политике был равнодушен, революцию называл «это печальное событие» или «это прекрасное событие», в зависимости от того, с кем в этот момент разговаривал. Позже, когда уже стало ясно, что советская власть пришла надолго, Левинсон стал говорить «это прекрасное событие» и менял лишь интонацию – к интонации ведь не придерешься.


У Лили совсем не было времени привыкать к чужому, ей нужно было сразу же жить в чужом, как в своем, и, Боже, как это оказалось трудно! Она старалась больше молчать, раствориться в пространстве, стать незаметной – не из робости, а из желания присмотреться, но как-то же ей приходилось себя вести, и она, конечно, многое делала невпопад. Сначала она благовоспитанно вставала каждый раз, когда Фаина входила в комнату, потом начала вставать через раз и, делая вид, что вскочила за какой-то надобностью, кружила по комнате. Лиля постоянно пересыпала свою речь французскими словами, но так, как она, по-французски говорили только Белоцерковские, девочки понимали, но почти не говорили, а Фаина и Мирон Давидович не понимали вовсе, и она извинялась и виновато объясняла: «Я с мамой часто говорила по-французски», – ей было легче лгать, упоминая маму, которой у нее никогда не было, а отца она никогда не упоминала, ни разу не сказала «мой папа»... Она вообще слишком часто извинялась. И говорила «мерси», а они все говорили «спасибо»... Лиля незаметно щипала себя за «мерси» и дощипалась до синяков, но отвыкать от «мерси» пришлось долго, так что она так и ходила в синяках...

Ей, привыкшей жить в строгих рамках правил, не трудно было бы приспособиться к ДРУГИМ правилам поведения, но вся сложность заключалась в том, что правил никаких не было, и в этом полном отсутствии рамок она постоянно попадала в неловкое положение. Точная, как кукушка в часах, Лиля выходила к столу строго по времени и сидела в ожидании всех остальных, мучительно краснея, – она же все сделала как нужно, а получалось, как будто она больше всех была голодна. Лиля на все спрашивала разрешения: можно ли выйти на улицу, можно ли взять книгу, можно ли уйти спать или выйти из-за стола, – Дина и Ася могли выбежать из-за стола за книгой или к телефону. Не спрашивать, не повторять, не говорить... таких «не» было много, и Лиля не успевала ловить удивленные взгляды, про все эти «не» понять. Став опять ребенком в семье, Лиля вдруг словно забыла свою самостоятельную жизнь – как жила одна, как была бонной своей бонне, как продавала шубы, как будто ничего этого не было, просто ей снился дурной сон, а теперь она проснулась. Проснулась и снова превратилась в маленькую опекаемую девочку, и от этого как будто ждала, что сейчас ей станут вливать в рот рыбий жир и запрещать читать в постели.

Но никто не собирался что-либо ей разрешать или запрещать, и к этой свободе нужно было привыкнуть. Ей теперь все было можно – ходить всюду одной, опоздать домой против назначенного времени... Можно было даже подстричься без спроса! Правда, теперь ей хотелось спрашивать разрешения, быть маленькой, нежной, послушной...


И вот еще что – Динины и Асины манеры...

Конечно, она пользовалась большей свободой, чем ее сверстницы в Институте благородных девиц или даже в таких же дворянских семьях, но только теперь Лиля поняла, сколько за этой ее маленькой хитрой свободой было непреложных правил, какой строгой муштре подвергали ее гувернантки. Сидеть на стуле, не прислоняясь к спинке, очень прямо! Не держать локти на столе – за это гувернантка однажды больно шлепнула ее по руке, и это было так обидно, что больше она никогда так не делала. Ставить ноги одна к другой до сантиметра! С пожилыми дамами здороваться, низко приседая! А сколько раз в своей жизни она слышала строгое «Noblesse oblige» [10] – не забывайте, кто вы!

Если посмотреть на Асю с Диной глазами ее гувернанток, получалось, что Ася с Диной были ужасны, просто ужасны... Ни о каких manières [11] речи не было, да и просто о manières речи не было... Ася с Диной слишком громко смеялись – это дурной тон! Ася могла наклониться и прошептать что-то Лиле или Дине на ухо, но шептаться – это тоже дурной тон! Ася была застенчива и молчалива с посторонними – и это дурной тон, воспитанные девушки не ведут себя так провинциально! Ну, а про Дину нечего даже говорить... Дина называла ее Лилькой – непозволительная фамильярность! Неужели в ответ она должна была называть ее Динкой?.. Кроме того, сестры нарушали самые простые, очевидные правила поведения – они могли выйти на улицу без перчаток или с непокрытой головой, как мещаночки. Ох, но ведь они и были мещаночки...

Она не сразу поняла, как нужно относиться к прислуге, тишайшей деревенской девушке Глаше, – Лиля то машинально поворачивалась к ней спиной, ожидая, что та снимет с нее пальто, то ждала, когда Глаша подаст ей тарелку, и все время испуганно ловила Фаинин взгляд «это еще что такое?!». В конце концов она стала вести себя так, будто прислуги вовсе не было в доме, как будто она сама себе прислуга.

Несколько раз Лиля чуть не попалась на незнании того, что она совершенно точно ДОЛЖНА БЫЛА знать, – например, совсем уж чепуха получилась с Пасхой. В первый год ее жизни на Надеждинской православная Пасха совпала с еврейской, но откуда ей было знать, что на еврейскую Пасху не может быть куличей и прочего – раз уж у них тоже есть Пасха, то почему бы не быть куличам? Откуда ей было знать, что на Пасху в синагоге покупают мацу и что это вообще такое маца? К Пасхе Фаина выменяла где-то два десятка поленьев на небольшой мешок серой муки и испекла крошечные пирожки, и сделала какое-то блюдо из селедки. Фаина сказала – бери форшмак, и она взяла пирожок. Это был faux pas [12] , но откуда Лиле было знать, что эти маленькие пирожки называются гоменташ, а рубленая селедка называется форшмак?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация