– Ты славненькая. У нас с тобой получатся ладные детишки.
– Пусти меня, пусти, проклятый! – отбивалась девушка, а сама все оглядывалась по сторонам: нет ли поблизости кого-нибудь, кто услышал бы ее, и поспешил бы на выручку, и помог сохранить главное ее сокровище – девичью честь. Но в песках баиянского порта по ночам видны только слившиеся в объятии тени, слышны только стоны любви.
Педро гладил ее груди, и вдруг сквозь ее страх стало пробиваться желание, – так пробивает себе дорогу в скалах крошечный родник, который потом обернется полноводным шумным потоком. Но и страх не исчез, а усилился. Девушка сообразила, что если не поборет своего желания, то пропадет, погубит себя, оставит на песке капли своей крови, над которыми утром посмеются грузчики. И сознание своей слабости придало ей новые силы. Наклонившись, она впилась зубами в руку, сжимавшую ее грудь. Педро вскрикнул от боли, отдернул руку, а девушка вскочила и кинулась бежать. Но он снова настиг ее – теперь в его душе вожделение перемешивалось со злостью.
– Что нам время попусту терять, – прошептал он и попытался снова свалить негритянку.
– Пусти меня, бессовестный, пусти! Погубить меня хочешь, гад? Пусти меня, иди своей дорогой, я тебя знать не знаю!
Педро не отвечал ей, по опыту зная, что такие, как она, всегда поначалу строят из себя недотрог: у этой тоже, наверное, есть парень. Педро и в голову не приходило, что попавшая ему в руки негритянка – девица. Она продолжала сопротивляться: кусалась, отбивалась, колотила кулачками по груди насильника.
– Да чего ты трепыхаешься, дуреха? Все равно не пущу. Уступи лучше по-хорошему. Твой дружок ничего не узнает… Никто ничего не узнает… Зато будет что вспомнить…
И он, стараясь разжечь ее и одновременно укротить, не переставал гладить и ласкать ее, руки его скользили по ее телу, с силой прижимая его к земле.
– Пусти, пусти, пусти… – твердила она одно и то же.
Педро дернул кверху подол старенькой ситцевой юбки, обнажив крепкие крутые бедра, попытался разомкнуть ее колени. Тут негритянка рванулась, но, словно ослабев от настойчивых прикосновений его рук, жалобно проговорила:
– Отпусти меня, я еще ни с кем… Пожалей меня… Найдешь себе еще кого-нибудь… Я боюсь.
Педро взглянул ей в лицо. Она плакала от страха и от того непонятного, впервые изведанного чувства, которое заставило напрячься ее груди.
– Ты что, правда – нетронутая?
– Клянусь Господом нашим и Девой Пречистой. – Девушка скрестила пальцы и поднесла их к губам.
Педро был в нерешительности. Под руками – напрягшаяся грудь. Крепкие бедра…
– А ты не врешь? – снова спросил он, ни на минуту не переставая поглаживать ее.
– Ей-богу, не вру! Пусти меня, мать давно ждет.
Она заплакала, и Педро стало жаль ее. Но жалость в нем боролась с вожделением, и, щекоча ее ухо губами, он шепнул:
– Я потихоньку…
– Нет! Нет!
– Уйдешь, какой пришла, обещаю!
– Нет! Будет больно, я боюсь!
Но он все ласкал ее, и щекочущая волна мурашками поползла по спине. Она поняла, что, если и на это не согласится, он овладеет ею по-настоящему и прощай тогда девичество…
Потом, когда Педро снова потянулся к ней, она как ужаленная вскочила на ноги:
– Тебе мало, подлец? Доконать меня хочешь?
И зарыдала в голос, и воздела руки к небу, точно и впрямь лишилась рассудка: ничем, кроме крика, слез и брани, не могла она защититься от Педро. Но лучше всего защитили ее полные ужаса глаза, глаза зверька, которому не отбиться от хищника покрупнее. Желание в нем угасло, а тоска, снедавшая его весь вечер, вернулась, и потому он спросил:
– Если отпущу, придешь завтра?
– Приду.
– Все будет не взаправду, как сегодня…
Она только кивнула в ответ. Глаза у нее были совсем сумасшедшие, ничего, кроме боли и страха, она не чувствовала и хотела только уйти, уйти отсюда, убежать как можно скорее. Теперь, когда Педро больше не целовал ее, не прикасался к ней, возбуждение улеглось, она немного пришла в себя и думала лишь о том, что сумела не лишиться невинности, и облегченно вздохнула, когда Педро сказал:
– Ладно, ступай. Но если завтра не придешь, пеняй на себя. Поймаю – так дешево не отделаешься.
Ничего не ответив, она зашагала по песку. Педро не отставал:
– Провожу тебя, что ли… Привяжется еще кто-нибудь.
Он взял ее за руку. Девушка плакала, и всхлипывания ее мучили Педро, напоминая почему-то все то, что с утра не давало ему покоя: отца, погибшего в схватке с полицией, богиню Омолу, предрекавшую час возмездия. Мысленно он проклинал эту встречу и шел все быстрее, торопясь выйти к улице. Девушка плакала навзрыд, и, разозлившись, он крикнул ей:
– Чего ревешь-то? Убыло от тебя?!
Вместо ответа она только взглянула ему в лицо, и в глазах ее, хоть она была еще в его власти и не оправилась от испуга, Педро прочел ненависть и презрение. Он опустил голову: исчезла и тяга к ее телу, и злость, осталась только горечь. На улице мужской голос напевал самбу. Негритянка зарыдала громче. Педро отбрасывал носком башмака комочки песка. Он неожиданно почувствовал себя слабее этой девчонки: рука, которую он сжимал, вдруг точно свинцом налилась. Он разжал пальцы, и девушка сейчас же отдернула руку. Педро ничего не сказал. Ему не хотелось бы больше с ней встречаться – никогда в жизни; не хотелось бы увидеть сейчас старого грузчика Жоана де Адана, не хотелось идти в Гантоис. Когда вышли к началу улицы, он пробормотал:
– Ну, иди, тут уж никто тебя не тронет…
Она снова метнула на него ненавидящий взгляд и вдруг кинулась бежать опрометью. Но на углу остановилась, повернулась к Педро (он все смотрел ей вслед) и крикнула так, что он похолодел:
– Чума на тебя, проклятый, война, голод! Пусть покарает тебя Господь! Будь ты проклят во веки веков! Будь проклят! Проклят!
В тишине пустынной улицы голос ее звучал особенно пронзительно, каждое слово вонзалось в Педро точно пуля.
Прежде чем скрыться за углом, негритянка в знак полного презрения плюнула в его сторону и еще раз повторила:
– Будь ты проклят!
Сначала Педро застыл на месте, а потом повернулся и помчался в пески, так, словно ветер подхлестывал его и подгонял, а он пытался убежать от этих проклятий. Ему хотелось броситься в воду, чтобы волны моря смыли с него и это мерзкое чувство вины, и желание отомстить убийцам отца, и ненависть, которую испытывал он к сытому богатому городу, раскинувшемуся вдоль бухты, и отчаяние – отчаяние бездомного и затравленного ребенка, и жалость к этой гордячке-негритянке – она ведь тоже совсем ребенок…
«Совсем ребенок, совсем ребенок» свистел в ушах ветер, «совсем ребенок» подтверждала мелодия самбы, «совсем ребенок» твердил какой-то внутренний голос.