Дома скинул зверя на пол и говорит своим сыновьям:
– Глядите, какого я зверя пристукнул в сосняке. Совсем непонятный зверь. Даже и прозванья его не знаю.
Старший сынишка поглядел на зверя, – а зверь толстый, ноги короткие, рыло свинячье, – и говорит:
– Это лесной поросёнок.
Средний сынишка поглядел зверю на когти, – а когти у зверя длинные, страшные, – и говорит:
– Это волчонок.
А младший сынишка поднял зверю верхнюю губу, поглядел на его зубы, – а зубы у зверя хищные, клыкастые, – и говорит:
– Медвезонок.
– Нет, – сказал колхозник, – не поросёнок, не волчонок и не медвежонок. Совсем непонятный зверь. Пойду за лесником. Лесник должен знать.
Взял шапку, вышел и дверь за собой захлопнул.
Через малое время вернулся с лесником, открывает дверь, а ребята его – все трое – на печке сидят, ноги поджали.
И кричат ему:
– Тятя, не входи!
– Тятя, он живой!
– Кусачий!
Колхозник остановился на пороге, а зверь шасть у него между ног, да с крыльца, да в калитку.
Хрюкнул и пропал в кустах.
А лесник, что стоял позади колхозника, и говорит:
– Плохо ты его стукнул. Это зверь лесной, живучий. По-нашему – язвук, по-учёному – барсук. В норах живёт. Ест коренья, да лягушек, да слизняков.
Ребята спрашивают с печки:
– А людей он не ест?
– Людей не трогает.
– А мы-то страху натерпелись! – И полезли с печки. – Эх, знать бы! Мы печёной картошки ему дали бы. Вкусной!
Поганки
Становилось голодно, надо было подумать о мясе.
Я взял ружьё и пошёл на маленькое лесное озеро. Оно густо поросло у берегов травой. На ночь сюда собирались утки.
Пока дошёл – стемнело. В тростнике закрякало, с шумом поднялись утки. Но я их не видел, стрелять не мог.
«Ладно, – подумал я. – Дождусь утра. Майская ночь совсем короткая. А до света они, может, вернутся».
Я выбрал место, где тростник расступался и открывал полянку чистой воды. Сделал себе шалашик в кустах и забрался в него;
Сперва сидеть было хорошо. Безлунное небо слабо сияло, звёзды поблёскивали сквозь ветви. И пел-шептал свою приглушённую, несмолкаемую, как ручеёк, песню козодой-полуночник.
Но набежал ветерок. Звёзды исчезли, козодой умолк. Сразу посвежело, посыпал мелкий дождик. За шиворот мне потекли холодные струйки, сидеть стало холодно и неуютно. И уток не слышно было.
Наконец запела зарянка. Её цвирикающая переливчатая песенка задумчиво-грустно звучит вечерами. А под утро кажется радостной, почти весёлой.
Но мне она не обещала ничего хорошего. Я проголодался, продрог и знал, что теперь утки не прилетят. Не уходил уж только из упрямства.
Дождик перестал. Начало прибывать свету. Пел уже целый птичий хор. Вдруг вижу: в траве, в заводи́нке, движутся две птичьи головки. Вот они, утки! Как незаметно сели…
Я стал прилаживать ружьё, чтобы удобно было стрелять, когда выплывут на чистое.
Выплыли. Смотрю: острые носики, от самых щёк на прямые шеи опускается пышный воротник. Да совсем и не утки: поганки!
Вот уж не по душе охотникам эти птицы!
Не то, чтобы мясо их на самом дело было поганое, вредное для здоровья. Оно просто невкусное. Одним словом, поганки – не дичь.
А живут там же, где утки, и тоже водоплавающие. Охотник обманется и с досады хлопнет ни в чём не повинную птицу. Застрелит и бросит.
Так грибник, приняв в траве рыжую головку какой-нибудь сыроежки за красный гриб, со злости пнёт её ногой и раздавит.
Разозлился и я: стоило целую ночь мёрзнуть! Подождите же!
А они плывут рядом, плечо к плечу. Точь-в-точь солдатики. И воротники распушили.
Вдруг – раз! – как по команде «разом-кнись!» – одна направо, другая налево. Расплылись.
Не тратить же на них два заряда!
Расплылись немного, повернулись лицом друг к дружке и кланяются. Как в танце.
Интересно смотреть.
Сплылись – и нос к носику: целуются.
Потом шеи выпрямили, головы назад откинули и рты приоткрыли: будто торжественные речи произносят.
Мне уж смешно: птицы ведь, – какие они речи держать могут!
Но вместо речей они быстро опустили головы, сунули носы в воду и разом ушли под воду. Даже и не булькнуло.
Такая досада: посмотреть бы ещё на их игры!
Стал собираться уходить.
Вдруг смотрю: одна, потом другая выскакивают из воды. Стали на воду, как на паркет, во весь свой длинненький рост, ножки у них совсем сзади. Грудь выпятили, воротники медью на солнце зажглись – до чего красиво! – так и полыхают.
А в клюве у каждой платочек зелёной тины: со дна достали. И протягивают друг дружке подарок. Примите, дескать, от чистого сердца ради вашей красоты и прекрасного майского утра!
Сам-то я тут только и заметил, как хорошо утро. Вода блещет. Солнышко поднялось над лесом и так ласково припекает. Золотые от его света комарики толкутся в воздухе. На ветвях молодые листочки раскрывают свои зелёные ладошки.
Чудесно кругом. Сзади сорока налетела, как затрещит! Я невольно обернулся. А когда опять посмотрел на воду, поганок там уже не было: увидели меня и скрылись.
Они скрылись, а радость со мной осталась. Та радость, которую они мне дали. Теперь ни за что я этих птиц стрелять не буду. И поганками их называть не буду.
Ведь у них есть и другое имя, настоящее: нырец или чомга.
Очень они полюбились мне в то утро, хоть я и остался без мяса.
Как муха медведя от смерти спасла
Повадился медведь на овсы. Каждую ночь приходит, да не столько съест овса, сколько помнёт его и потопчет. Чистое разоренье колхозу!
Колхозник к охотнику:
– Так и так, Сысой Сысоич, выручай.
Сысой Сысоич – охотник старый, заправский. Он взялся за дело умело.
Овсы были в лесу.
Сысой Сысоич выбрал опушку и сделал себе лабаз: несколько жердинок на ветки положил, на чём сидеть.
Днём ружьё почистил, ствол смазал маслом: чтобы блестел под луной, видней было бы стрелять. И ещё с вечера засел в засаду – на лабаз.
Отлично. Сидит на дереве, ждёт.
Вот смерклось. Пошли по лесу шелесты, шорохи, шёпоты. Всё кажется: вот идёт медведь, – тут сучком треснул, тут в овсе зашелестел… А темно, ничего не видать.