Чужая судьба
Что было бы со мной, к чему бы привела меня приключенческая моя судьба, если бы случайно не столкнула меня с Песней?
Одно время на Гидрострое отвечал я за снабжение – стройматериалы, железяки, бетон, цемент и всякое. Общеизвестно, что вокруг большого строительства, особенно строек коммунизма, быстренько так вырастали и теперь растут симпатичные поселки коттеджей. Да, хозяева из начальства запасались оправдательными бумажками – «куплено» и номер квитанции.
А ведь все прекрасно понимали, что прилипло казенное, по-пафосному общенародное! И оступись я хоть полраза с моими шиферами и кровельными железами, растворился бы навсегда, как в соляной кислоте, на свежем таежном воздухе ГУЛАГа.
Сидел со мной один бывший офицер, военпред в начале войны, по имени Феликс. Принимал себе в скромном звании самолеты с госзаводов, разумеется, в тылу. И как-то за выпивкой, а мог вполне и без выпивки, сказал: «Американцы – это друзья до первого милиционера! Какие они нам друзья?»
Как это стало известно органам, СМЕРШу – ума не приложу. Ведь всего человек пять и слышали! Скорей всего, все пятеро наперегонки и настучали.
А дальше – наручники, трибунал, «Выражал неверие в прочность антигитлеровской коалиции» – и червончик. Было это в 1943 году на Кубани. А в 1946-м, кажется, уже в Фултоне Черчилль выступил со своей поджигательской речью и полностью подтвердил слова моего старшего лейтенанта.
Ну, выпускайте этого провидца из ваших лагерей, орден ему – он же как в воду глядел, ясновидящий, он же вас предупреждал! Какой там! В это время он дошел уже от пеллагры и лежал в морге, холодненький, и нашел в себе силы, счастливец, пошевелить рукой при поверяющих: живой! Его в больничку, прикормили, хвойным отваром отпоили, и стал парень экономистом. Я чужие судьбы стараюсь не описывать, но пишу о нем как бы в проекции на себя.
А экономист в лагере – элита, близок к самому начальнику, цифры наверх передает: столько-то лесу нарубили, столько-то вывезли. Жонглер: может все показать, может заначку оставить, а то и вовсе стоящий на корню лес в победную реляцию пятилетки оприходовать.
В общем, остаток срока, до 1952 года, этот, предсказавший, что американцы – суки, господин провел в лагере безбедно и, провожаемый дружескими платочками из конторских окошек, убыл на волю. Устроился быстро техноруком в какую-то артель и за свою, за чужую ли ловкость рук схлопотал еще ровно десять лет сроку. Итого – двадцать лет лагерей для одного, скорей всего, ни в чем не виноватого человека, не много ли?
Ну почему он не начал писать песни? Ну, написал бы сначала «Текстильный городок», а потом бы «Как тебе служится?» А там, глядишь, и пошло бы. Более или менее полный список песен смотри в предыдущей главе.
Нет, Господь Бог выбрал другого человека для этой миссии. А это, друг мой Феликс, не нашего ума дело!
Два портрета
Комендантский лагерный пункт Усольлага упоминался мной в связи с моей романтической историей: Тала Ядрышникова. Там, кроме художественной мастерской, была еще Центральная культбригада – профессиональные артисты и музыканты (совсем недавно в ней сидел будущий Сталин, артист Алексей Дикий) и несколько бригад на подхвате для работ в городе. Туда же этапировали попозже и артистов разогнанного еврейского театра Михоэлса.
В Соликамске сидели счастливцы до той поры, как наставала и их очередь отправляться почти на верную погибель в тайгу, как в топку.
В нашей художественной мастерской, кроме пяти-шести профессиональных живописцев во главе со знаменитым Константином Павловичем Ротовым, была еще мастерская игрушек из папье-маше: куклы, лошадки-качалки и прочее. Этот товар марки «Усольлесотрест», а также копии картин для продажи в изосалонах областного города Перми («Рожь» и «Медведи» Шишкина, «Девятый вал» Айвазовского) требовали товарного вида – соответственной упаковки.
Упаковщиком работал некий Елизар Нанос, ростовский еврей, бело-розово-лысый, с тонкой кожей, нос горбинкой, сероглазый, с жидкой, никогда не бритой растительностью. Окончив где-то в Литве религиозную школу, куда отдавала еврейских детей вся Россия, он хоть и работал экономистом, был авторитетом в синагогальных кругах города Ростова.
Свои первые 10 лет он схлопотал у наших щедрых хозяев еще до массовых репрессий тридцать седьмого, а когда почти все их отмотал, был зван чуть ли не на самый верх, и была ему предложена свобода и должность Главного еврея. «Я свой народ не предаю», – ответил этот неуступчивый человек. И писарь выписал ему следующий червонец. Тут я, как неофит, и мог его наблюдать.
Я не видел, как и где он молился, но жизнь и работа его проходили на моих глазах. Высокого роста, сутулый, он ходил быстро, иногда возникал со своей кружкой в столовой, хотя не ел, кажется, ничего лагерного, кроме селедки. Все другое ему тоже нельзя было есть, а мацу, которую синагога ему присылала к каждой пасхе, он обязан был экономить с тем, чтобы на всякий случай (а вдруг не дай Бог что!) осталась маца и на песах будущего года. Эта его религиозная ортодоксия не находила (теперь каюсь) отзыва в моей черствой зэковской душе, и вскоре он закрыл от меня свое кошерное сердце.
Представьте, каким-то образом находилось время читать, и часто мне доставал книги Семен Семенович, пожилой «родский» вор в законе, человек во всех смыслах нетипичный. Воры, которых я знал и о которых продолжаю писать в песнях «Лесоповала», как правило, были неграмотны. И суеверны: они просили грамотеев писать им молитвы на марочках (носовых платках) и зашивали их в подкладку клифтов (пиджаков), иногда даже не умея прочитать саму молитву.
Семен Семенович был из другой оперы. Он был щипач, карманный вор – самая элитная и уважаемая воровская специальность или квалификация. И какой же он был необычный щипач!
В предреволюционное время он разъезжал по городам, куда собирался с гастролями великий Федор Шаляпин. Объясняю для не догадавшихся сразу: билеты на Шаляпина были дороги, и очередь к кассе состояла сплошь из обеспеченных людей. А поскольку в очереди стоял и рыжий Семен Семенович, другие очередники становились менее состоятельными. Но когда они это обнаруживали, Семен Семенович в купе мягкого вагона ехал уже в следующий шаляпинский город…
Или на лекцию академика-химика, тоже великого Дмитрия Ивановича Менделеева, для профессуры. Семен Семенович был грамотен для того, чтобы читать рассказы Станюковича из морской жизни. Для того же, чтобы разбираться в структурных формулах, которые рисовал создатель знаменитой таблицы элементов, Семен Семенович подготовлен был слабо. Но зато успевал до перерыва, перерисовывая с доски формулы, облегчить сидящих слева и справа увлеченных господ профессоров на пару бумажников и золотых часов с цепочкой. Это получалось у него так органически, хотя лекция могла быть и о неорганической химии.
Попутно, только попутно вспоминаются мне люди, встреченные в лагере, и почему-то возникает тут же арестантский вагон с картины Ярошенко «Всюду жизнь». Да, всюду жизнь, господа! Жизнь и смерть.