Это теперь я такой умный. А мой поделец, Илюша Соломин (я уже писал о нем), понял все сразу, еще когда пришли за ним с ордером на арест, выписанным на другую фамилию.
Буцев Никита Артемович?
Никак нет, Соломин Илья! – обрадовался было Илюшка. Ненадолго.
Соломин Илья Матвеевич? – И достал второй ордер на арест и производство обыска.
Вот тут и стало ясно большелобому Илье, фронтовому другу Солженицына, что наша не взяла, что «из искры возгорится пламя» – победила.
Недавно, перебирая ящики стола, обнаружил я подаренные, скорей оставленные мне Илюшкой перед отъездом в Америку желтоватые листки бумаги тетрадного формата, исписанные мелким, не то чтобы красивым, скорее аккуратным почерком Солженицына. Письма были обычными, «с человеческим лицом», без придуманного впоследствии особого солженицынского синтаксиса – сдвинутых со своих мест подлежащих и сказуемых. И слова-то и мысли житейские – как живется без света в каком-то казахском Уч-Тереке учителю из сосланных навечно, только что, кажется, вырвавшемуся из мертвых тисков ракового заболевания.
«Кто – твоя жена, Илюшка?»
Письма не пророка в своем отечестве, а человека без будущего. Может быть, от великого, уже тогда, в сорок седьмом, мотавшего срок врага народа и потянулась ниточка оперативного следствия ростовского МГБ к Илюше Соломину, жившему на раскладушке у тетушки Наташи Решетовской, первой жены тогда еще никакого не писателя Сани Солженицына, а затем – и ко мне.
Вот такая история. И похожая, и не похожая на роман. Потому что так было. Потому что первую страницу романа написали безымянные авторы, хотя и члены Союза писателей, в Центральном комитете Коммунистической партии, на Старой площади, в том самом здании, где и сейчас другие, более гуманные люди вершат наши судьбы. Параллельно с ущербными депутатами Государственной думы.
Химический анализ
И вот Бог задержал меня на этом свете, живу я свой забалансовый восьмой десяток, и все думаю, думаю: что же я за человек? Нет, не просто – хороший или плохой? Так ведь и ни о ком плоско не ответишь – каждый и плох и хорош в одной упаковке. Ведь есть еще, кроме белого и черного, целая радуга цветов.
Как прожил я, прошел-проехал по ухабам, встретившимся на пути в изобилии, и стал кем стал. Как можно было провести шесть лет по тюрьмам, пересылкам и лагерям, с какими чувствами, униженным, не имея позади никакого преступления и даже вины, – ведь от этого сознания сто раз можно было сойти с ума!
Почему я решил, что мой юбилейный день рождения должна бы со мной отмечать и страна, и пошел к министру культуры не то чтобы качать права (этого я не умею), а только аукнуть в равнодушном лесу нашего зыбкого времени, в тревоге ожидающего очередной неприятности от злоумышленников?
Чего ждал, чего хотел от министра и неужто в глубине души считал, что родина мне задолжала?
Да нет же, не считал, а послушал людей, которым такое взбрендилось!
О каком ордене речь? – спросил очень воспитанный министр.
А ни о каком! Я орденов не ношу.
Тогда чего же? – Министры привыкли, что любой пришелец – как ходоки у Ленина – чего-то просит.
Ну, не знаю, может быть, звания народного? – включил я свою давнюю затертую пластинку.
Это создаст ненужный прецедент – стайка поэтов выстроится в очередь… – Пауза.
Мне было нечего сказать. Ничего нового. Я считал и считаю, что если композитору можно, если кинорежиссеру можно, то почему нельзя поэту, такому же автору песен и фильмов, одних и тех же, созданных совместно с людьми, удостоенными звания. Я молчал. Министр проявил участие:
Тогда, может быть, пойдем по другому пути – попытаемся отметить ваши заслуги как столько лет действующего на эстраде человека, не делая ударения на слове «поэт». Я поговорю с президентом…
Здесь обрываю разговор, не зная вместе с министром, «как наше слово отзовется». Думаю, что все же не станут «создавать прецедент» из-за одного старика.
Заметка на полях моего характера. То ли честолюбив, то ли глуп? Примеряет на себя перед зеркалом награды и звания. Зачем они ему, выбравшемуся с Божьей помощью из окопов и госпиталей, из тюремных камер с этими тяжело сваренными кормушками, замками и ключами вертухаев, с операционного стола, зачем? Ну помрет народным артистом, и ордена на подушечках, и редкие любопытствующие провожающие за колесницей. Дурак!
А может быть, и нет. Может быть, один из небольшого, но яркого круга сочинителей песен как стихов, оставшийся в живых, я обязан напомнить и о себе, и о них. Это – мой долг перед Игорем Шафераном, Робертом Рождественским и Леонидом Дербеневым. Мой список произволен и выражает мой ранжир, но и все списки лукавы: кого-то забыли, кто-то больше, чем стоит, оценивает себя любимого.
Но именно эти трое, а со мной, стало быть, четверо, брось их песни на весы, перетянули бы чашу со всеми остальными песнями, среди которых, разумеется, тоже случались иногда и большие удачи. Это их песни звучали и долго еще будут звучать в эфире и в концертных программах звездных артистов, получивших признание и почетные звания народных именно с этими песнями. То есть прошу высокий суд и вас, господа присяжные заседатели, на вопрос, виновны ли мы в том, что нам отказывают в этом в общем-то массовом звании, ответить отрицательно: Нет, не виновны!
Возвращаюсь (ох как не хочется!) в свои отболевшие лагеря. Кем я там был, на последней черте, за последней чертой социальной разметки? А кем только не был! Лес пилил недолго, пошел от голода фурункулами так, что и переливание крови не помогало – ноги распухли вдвое и составляли нечто целое с нижним бельем, и когда взяли меня из жалости в контору, в бухгалтерию, сидеть, опустив ноги, не мог и подставлял второй стул, чтобы вытянуть их горизонтально.
Еще перед конторой доходил и дошел-таки на производстве кирпича. Нас было, не считая охраны, двое: я и слепая кобыла, таскавшая барабан, так месилась глина! Я был и конюхом, и формовщиком (ручной деревянный лоток на два кирпича, к концу дня невыносимой тяжести), и истопником.
А еще раньше, в столице лагеря Соликамске, расписывал игрушки в художественной мастерской и ставил пьесы на самодеятельной лагерной сцене, даже «Русский вопрос» Симонова, как режиссер.
В бухгалтерии задержался на пару лет, освоил баланс и прочие ее премудрости. Характер мой, независимый и неуступчивый, то и дело создавал мне неприятности и норовил снова выгнать меня под сосну, в тайгу, занесенную снегом, на тридцатиградусный мороз. И я научился осаживать себя – ущипну, бывало, себя до синяка: стоп, остановись, каурый! Трудная выездка самолюбия! Потом, и навсегда, этот опыт пригодится мне и в вольной жизни, столь же переполненной несправедливостью. Не всегда, не всегда это мне удавалось и удается.
Заканчивал я срок экспедитором технического снабжения на маршруте город Соликамск – тайга. Уже не голодным. Научился пить спирт и водку (примитивная российская взятка!) с кладовщиками, чтобы достать дефицитные детали и материалы, с шоферней – чтобы не замерзнуть на трассе. Так и пью до сих пор, теперь уже рискуя жизнью.