Книга Советская литература: мифы и соблазны, страница 41. Автор книги Дмитрий Быков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Советская литература: мифы и соблазны»

Cтраница 41

Успенский ненавидел почвенную идеологию, ненавидел эту формулу «чем грязнее, тем роднее». Он всю жизнь прожил в городе, ненавидел сельский труд. Зная сибирское происхождение Успенского, я несколько раз предпринимал попытки заставить его трудиться на своей даче. Успенский перенес два бревна и упал в тень. И больше не сделал ничего. Ему противна была сама идея сельского труда.

Но он не распадался на почвенника и горожанина, он был явление цельное. Более того, Успенский воплощал собой русско-буддийскую идею созидания в какой-то абсолютной полноте. Когда мы ехали на машине, и я заикался, что надо бы что-то поменять, заехать в сервис, Успенский всегда отмахивался с прекрасным пренебрежением, говоря: «Не пешком идем – и ладно». И вот это очень русское. Это синдром Обломова. При этом Успенский был необычайно, люто, стремительно деятелен тогда, когда работа ему нравилась. Никто не может поверить в то, что его «Солдатская сказка» (2012), новое либретто оперы «Истории солдата» Стравинского, была написана за три дня. А он просто упивался само́й возможностью писать раёшником. Естественно, это оказалось слишком хорошо, этого никто не поставил. Но зато это напечатал журнал «Октябрь» и вручил ему свою ежегодную премию – аж пятнадцать тысяч рублей. Успенский страшно этим гордился.

Важной чертой этого абсолютно русского характера, якобы такого отдаленного от почвы, было то, что в нем удивительным образом сочетались черты коренные русские, такие, например, как лень, трудолюбие, зверство, миролюбие, – и черты классические либеральные: остроумие, быстрота мысли, невероятная начитанность. Успенский был настоящим фольклористом, его дом был заставлен огромным количеством литературы на разных языках, в основном на славянских, – он читал по-польски, по-белорусски, если надо, по-чешски. То была литература о языках, о фольклорах, архетипах, мифах, морфологии волшебной сказки, верованиях, колдунах… Фрэзер с его «Золотой ветвью» был настольным чтением, не говоря о Проппе с его сравнительно-типологическим методом в фольклористике. Все это Успенский знал с доскональностью настоящего ученого, поэтому собственные свои сказки конструировал вполне профессионально.

Успенский упал на меня как Дед Мороз, как рождественское чудо. Помню, как я впервые прочел его роман «Там, где нас нет» из сборника «Приключения Жихаря» – в самолете, летя из Красноярска, причем хохотал в голос, на меня оглядывались люди. Сначала частушку:

Мы видали все на свете,
Кроме нашего вождя,
Ибо знают даже дети,
Что вождя видать нельзя.

Оценят юмор те из вас, кто знает оригинальную частушку:

Мы… все на свете,
Кроме шила и гвоздя,
Шило колет мне залупу,
А гвоздя… нельзя.

Потом принялся за описание «вятичей и кривичей» всевозможных.

С этой песней многоборцы стали ходить в походы на соседей.
А соседей было множество:
и проворные стрекачи;
и осмотрительные сандвичи, носившие щит не только на груди, но и на спине;
и неутомимые толкачи; и говорливые спичи; и суровые завучи;
и вечно простуженные сморкачи;
и разгульные спотыкачи;
и сильно грамотные светочи;
и пламенные кумачи;
и гораздые лечить скотину ветврачи;
и гордые головане;
и твердые чурбане;
и расчетливые чистогане;
и веселые бонвиване;
<…>
и, наконец, шустрые мегагерцы!

«Там, где нас нет» (1995) принесло Успенскому настоящую всероссийскую славу. Поэтому можете себе представить, что я испытал, когда он ввалился в крошечный мой кабинет в редакции «Собеседника», практически целиком его собою заполнив, и плюхнул передо мной толстую рукопись. Он плюхнул передо мной толстую синюю папку, в которой содержались первые две трети (остальное не было тогда дописано) романа «Посмотри в глаза чудовищ», и сказал, что они с Андреем Лазарчуком решили, что я один из лучших современных поэтов России и поэтому должен написать для их романа стихи за Гумилева. После этого я уже просто зарделся и заставил его написать это на книге, которую он мне подарил. Я был тогда еще с Успенским на «вы», потому что, во-первых, он на двадцать лет меня старше, во-вторых, легендарная фигура, в-третьих, Борис Стругацкий назвал его прямым наследником. А уж перед Борисом Стругацким я просто падал в обморок, когда видел его живым.

Потом мы вместе пошли на день рождения Валерии Новодворской, с которой мы тогда еще общались. Кто-то из соратников Новодворской начал очень сильно хвалить чеченцев. Успенский морщился, жался, кряхтел, пытался свести разговоры на менее серьезный уровень. Но один из присутствующих, уже в достаточно пьяной обстановке, провозгласил тост за победу чеченского оружия, я позволил себе некоторое с ним несогласие, и он полез меня душить. И тут я понял смысл глагола «заламывать». Я впервые увидел, что делает с человеком сибирский медведь. Успенский схватил его сзади и начал просто ломать, ломать пополам, приговаривая: «За друга, мля, за друга!..» Я уже был друг.

Было в нем очень глубокое и правильное понимание того, что идеализировать некоторые народы Кавказа не следует. Потому что мы только сейчас понимаем, что эта идеализация способна обернуться гораздо большими трагедиями, чем трезвая оценка. На Франкфуртской книжной ярмарке один известный правозащитник рассказывал о том, как они вошли в чеченское село после русской «зачистки»: «Все разрушено, мечеть развалена, а перед саклей…» И Успенский громко со своего места отчетливо и мрачно сказал: «Сракля!» И это было настолько отрезвляюще, что подействовало даже на правозащиту. И Успенский, и Василий Павлович Аксенов в «Кукушкиных островах» (это часть «Кесарева свечения»), и Лазарчук, и впоследствии Борис Натанович Стругацкий довольно быстро поняли, что оголтелая правозащита тоже не совсем справедлива.

При всем своем абсолютно четком, абсолютно здравом отношении к украинской войне, при всей своей предельно четкой и честной позиции по Крыму, за которую он удостоился освистания каких-то подонков на последнем своем публичном выступлении, – при всем этом Успенский никогда не впадал ни в какие крайности, ни в государственнические, ни в либеральные. У него было столь мною ценимое цельное русское мироощущение, и поэтому-то в нем не было никаких комплексов. Кроме одного, который ему очень помогал. Он очень радовался в душе, что находится всегда «на отшибе». Он понимал, что он не в мейнстриме, потому что он фантаст, что он на обочине, потому что он в Красноярске. Он не варится в этих московских журнальных делах, не топчется у московских кормушек. Его это и удручало, и восхищало. Всякий раз, приехав в Москву и остановившись, как правило, у меня, он лишний раз с наслаждением убеждался, что ничего хорошего здесь не происходит, и уезжал в Красноярск с некоторым тайным облегчением.

Успенский шумной литературной славой, кормушечной, тусовочной, конечно, не обладал, но он обладал тем, что называется скрытой теплотой. Эта скрытая теплота, скрытая огромная любовь всегда существовала. Достаточно вспомнить «Литературный экспресс», который ехал из Москвы аж во Владивосток. Маршрут был разбит на несколько участков, и мы с Успенским ехали от Красноярска до Читы. На Успенского прибегали невероятные толпы, потому что фанаты фантастики – это очень прочное сообщество, почти сектантское. Мало того, на каждой станции Успенского встречали его однокурсники по красноярскому журфаку. Широко рассеянные по всему сибирскому пространству, все они поминали ушедших (очень многие из этого поколения ушли рано), все они приносили страшное количество омуля, которым мы потом кормили весь вагон.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация