Книга Советская литература: мифы и соблазны, страница 82. Автор книги Дмитрий Быков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Советская литература: мифы и соблазны»

Cтраница 82
<…>
Плохую лошадь
Со двора не сгонишь,
Но тот, кто хочет
Знать другую гладь,
Тот скажет:
Чтоб не сгнить в затоне,
Страну родную
Нужно покидать.
Вот я и кинул.
Я в стране далекой.
Весна.
Здесь розы больше кулака.
И я твоей
Судьбине одинокой
Привет их теплый
Шлю издалека.
Теперь метель
Вовсю свистит в Рязани,
А у тебя —
Меня увидеть зуд.
Но ты ведь знаешь —
Никакие сани
Тебя сюда
Ко мне не завезут.
Я знаю —
Ты б приехал к розам,
К теплу.
Да только вот беда:
Твое проклятье
Силе паровоза
Тебя навек
Не сдвинет никуда.

И вдруг в этот кошмар с проповедями роз и паровозов врывается невероятной силы вопль, почти обэриутский, потому что именно обэриутское сочетание смешного и жуткого появляется у позднего Есенина:

А если я помру?
Ты слышишь, дедушка?
Помру я?
Ты сядешь или нет в вагон,
Чтобы присутствовать
На свадьбе похорон
И спеть в последнюю
Печаль мне «аллилуйя»?

И классический переход пьяного человека от только что мелькнувшей эйфории к мысли о смерти, слезам и к собственным грезам о будущей могиле по этому поводу:

Тогда садись, старик.
Садись без слез,
Доверься ты
Стальной кобыле.
Ах, что за лошадь,
Что за лошадь паровоз!

И дальше лучшая строчка в стихотворении:

Ее, наверное,
В Германии купили.

Пьяный ум в последний момент реминисцирует из Гоголя, любимого писателя Есенина: «Эх, тройка! Птица тройка, кто тебя выдумал?» Дальше это читать уже просто невозможно.

Когда Есенин еще пытается подняться над собой, поиронизировать – получается замечательно. Именно ему принадлежит известная переделка пословицы «Не так страшен черт, как его малютки». А вот пример иронии в стихотворении, посвященном тифлисской газете «Заря Востока»:

Ты восхитительна, «Заря Востока»,
Но «Западной» ты лучше бы была.

Но когда Есенин старается быть пафосным – вот здесь происходит катастрофа. Катастрофа эта особенно явственно сказалась в поэме «Ленин». Это отрывки из незаконченной поэмы «Гуляй-поле», где Есенин пытается абсолютно всерьез изобразить Ленина, не знает, куда ему кинуться, бросается во все стороны одновременно, и появляется невероятная строчка: «Застенчивый, простой и милый». Назвать Ленина «застенчивым, простым и милым» было бы слишком даже для Пастернака времен «Высокой болезни». Язык выдает себя, когда поэт себя насилует, и дикое насилие над собой все ощутимее в позднем Есенине. И главное, это насилие идет по типично русскому сценарию: берем чужой чертеж, чужой сценарий, пытаемся по нему себя ладить, поем с чужого голоса – не выходит. Подражаем, ломаем себя, гнем – ничего. Плюем, отбрасываем его с негодованием – и с каким-то остервенением, с яростью плюхаемся в прежнее. У Есенина это наиболее наглядно в двух замечательных текстах – «Метель» и «Весна».

Порой самоирония побеждает романсовую пошлость, как в одном из лучших текстов этой поры – «Стансах», адресованных Петру Чагину:

Я о своем таланте
Много знаю.
Стихи – не очень трудные дела.
Но более всего
Любовь к родному краю
Меня томила,
Мучила и жгла.
<…>
Хочу я быть певцом
И гражданином,
Чтоб каждому,
Как гордость и пример,
Был настоящим,
А не сводным сыном —
В великих штатах СССР.
Я из Москвы надолго убежал:
С милицией я ладить
Не в сноровке,
За всякий мой пивной скандал
Они меня держали
В тигулёвке.
Благодарю за дружбу граждан сих,
Но очень жестко
Спать там на скамейке
И пьяным голосом
Читать какой-то стих
О клеточной судьбе
Несчастной канарейки.

Но после этой вполне умеренной самоиронии опять наступает дикое пьяное бахвальство:

Я вам не кенар!
Я поэт!
И не чета каким-то там Демьянам.
Пускай бываю иногда я пьяным,
Зато в глазах моих
Прозрений дивных свет.

И дальше все примерно в том же духе – дальше идет деградация полная.

Разрушение это идет по двум причинам. Первая, и самая очевидная, о чем написано даже слишком много, – дикий алкогольный психоз, который в конце концов довел Есенина до галлюцинаций, до снов наяву. Но была за всем этим и вторая причина. Это недисциплинированность души, которую тщетно пытаются назвать русской. Это отсутствие постоянного самоконтроля, отсутствие навыка мотивации, желания работать – культ дикости, одним словом. Это всемирная черта, но в силу огромности и полуобразованности в России она особенно распространена. Есенин воплощает собою те страшные маски русской души, в которые русская душа кидается всякий раз, как у нее что-то не получается. Эта вечно идущая в одной душе гражданская война иногда дает великие художественные результаты, когда речь идет об утопии, иногда катастрофические, когда речь идет о похмелье.

Но что будет, когда эта душа снимет все свои маски и увидит себя без грима? Вот тут, пожалуй, и выяснится, за что мы все-таки любим Есенина. Мы узнаем в нем ту невероятно жалостливую, сентиментальную, беспомощную, робкую ноту, которая и есть подлинная суть этой хваленой, руганой, пропитой несчастной русской души. Нота эта возникает стихийно, редко, странно, но, когда проговаривается, мы слышим голос собственного «я», вечно зажатого, вечно несчастного, вечно обделенного и при этом со всем готового примириться. Это слышно в «Песни о собаке», это слышно в «Лисице» и в удивительных детских стихах Есенина, гораздо более органичных и веселых и нежных, чем стихи Маяковского, а иногда вдруг вспыхивает в последних текстах – по-настоящему последних – уже перед смертью:

Синий туман. Снеговое раздолье,
Тонкий лимонный лунный свет.
Сердцу приятно с тихою болью
Что-нибудь вспомнить из ранних лет.
Снег у крыльца как песок зыбучий.
Вот при такой же луне без слов,
Шапку из кошки на лоб нахлобучив,
Тайно покинул я отчий кров.
Снова вернулся я в край родимый.
Кто меня помнит? Кто позабыл?
Грустно стою я, как странник гонимый, —
Старый хозяин своей избы.
Молча я комкаю новую шапку,
Не по душе мне соболий мех.
Вспомнил я дедушку, вспомнил я бабку,
Вспомнил кладбищенский рыхлый снег.
Все успокоились, все там будем,
Как в этой жизни радей не радей, —
Вот почему так тянусь я к людям,
Вот почему так люблю людей.
Вот отчего я чуть-чуть не заплакал
И, улыбаясь, душой погас, —
Эту избу на крыльце с собакой
Словно я вижу в последний раз.

Откуда вдруг эта истинно человеческая интонация, забитая то кабатчиной, то советчиной, то гумилевщиной, то блоковщиной, откуда вдруг собственный голос русской души, которая нигде ни у кого с такой невероятной прямотой себя не выражала? Начинаешь поневоле думать, что, может быть, действительно для того, чтобы сказать по-настоящему русское слово, нужно сначала со страшной силой напиться, а потом со страшной силой протрезветь – то есть поставить на себе какой-то нечеловеческий эксперимент, который поставил на себе Есенин. Может быть, действительно прав был Достоевский, что Бог открывается низшим, последним, открывается тем, кто провел себя через адское горнило. Потому что только сделав с собой то, что сделал Есенин, можно было написать и эти стихи, и другие из последних:

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация