Иными словами, государство берёт на себя обязанность посредством ряда ударов и подталкиваний конвоировать человека к светлому будущему, ожидая в ответ послушания и этикетного поведения. В противном случае государство силой своей репрессивной машины принудит его к миру и показной вежливости. Однако включение – даже на полную мощность – созданных государством исправительных и ограничительных устройств, запатентованных хоть верными ленинцами, хоть Пиночетом, хоть кем-нибудь ещё, не гарантирует перековки человека в почитателя кодекса коммунизма, капитализма или неолиберализма.
Рассуждая о взаимоотношениях Куваева с властью и государством, обратим внимание на авторскую оценку персонажей и событий. Во всём куваевском наследии ареной борьбы враждебных друг другу позиций – советизма и антисоветизма – выступают только «Правила бегства», где непримиримую войну ведут между собой «последний единоличник в государстве» – чукча Кеулькай и охотящийся за ним больше тридцати лет Саяпин – зоотехник, прекрасный знаток оленей (к началу описанных в романе событий уже пенсионер, «крепкий загадочный дед»). Саяпин рассказывает, что ещё до войны наносил на карту здешние ягельные пастбища, искал место для аэродрома, выстроил «штук десять» посёлков. Вероятно, он работал бок о бок с представителями НКВД – во всяком случае, он лично донёс на «последнего единоличника» и вообще долго боролся с «кулацким элементом». Однозначно определить ведомственную принадлежность Саяпина непросто: из-за табуированной лагерной темы, к тому же в этом случае связанной с отрицательными сторонами коллективизации на Чукотке, Куваев был вынужден, забредая на эту «территорию», ограничиваться иносказаниями и намёками. Фактически в «личное дело» Саяпина, хранящее его чины и должности, читателю дают возможность заглянуть только один раз, когда Возмищев спрашивает у Мельпомена, почему тот не был призван в армию во время войны. «Я просился, – отвечает Мельпомен. – И Ванька (Саяпин, приходящийся Мельпомену сводным братом. – Примеч. авт.), по-моему, тоже. Но работали мы в специальной организации. Я ведь подполковник МВД. А Ванька, по-моему, майор. Всё это, конечно, по бывшему счёту, который теперь отменён» (напомним, что в системе Дальстроя высокие милицейские звания зачастую носили и производственники: так, сподвижник Билибина Цареградский, возглавлявший в Дальстрое геологоразведку, дослужился до генерала).
Кстати, вопреки устоявшемуся представлению о «Правилах бегства» как о романе, посвящённом бичам и закольцованном вокруг фигур Семёна Рулёва и Николая Возмищева, вполне допустимо рассматривать этот текст в качестве чукотского истерна, в котором Кеулькаю отведена роль последнего из могикан. Именно ему отданы все симпатии Куваева, полностью и без остатка. Он не просто сочувствует Кеулькаю, для уничтожения которого доблестные чекисты просили выделить боевой самолёт, но даже в какой-то степени себя с ним отождествляет, ведь идеалом для Куваева всегда была возможность «по прихоти своей скитаться здесь и там».
Многие герои Куваева, не обязательно бичи, живут как бы помимо советской власти, сами по себе: нанимаются на сезонные работы и уходят с них, когда пожелают, не участвуют в комсомольской и тем более партийной жизни. Да и о творческом отношении самого Куваева в бытность сотрудником СВГУ и СВКНИИ к дисциплине хорошо известно.
Но отношение Куваева к «последнему единоличнику» дано не через систему прямых высказываний, а через совокупность смысловых и психологических нюансов, плохо поддающихся простому пересказу и механической инвентаризации.
Между тем наряду с тонкими материями сочувствия и эмпатии в текстах Куваева присутствуют и весомо-грубо-зримые свидетельства неприятия коммунистического проекта, или, если точнее, левой идеи как таковой. Семён Рулёв, к примеру, доказывает Возмищеву, что судьба Великой французской революции, праматери революции Октябрьской, была предопределена: «Она погибла потому, что к слову „свобода“ она прицепила глупые слова „равенство“ и „братство“. Равенства не было и не будет. Это кошачий бред. А на братстве всю жизнь кормились одни демагоги, – пророчески подняв палец, вдохновенно сказал Рулёв. – Есть свобода и хлеб. Этим исчерпана жизнь человека».
Мы не ставим автоматически знак равенства между тирадами Рулёва и личной позицией Куваева: автор волен наделять персонажей какими угодно мыслями, не обязательно совпадающими с его собственными. Но здесь перед нами именно тот случай, когда Рулёва можно объявить alter ego писателя, резонёром, излагающим принадлежащую ему точку зрения.
Доказательство тому – сходные высказывания Куваева в записных книжках, где писателю не было необходимости ни кривить душой, ни подлаживаться под навязанные официозом требования. Так, в записной книжке, относящейся к 1961 году, Куваев даёт набросок личной онтологии, обозначающей, помимо прочего, полный разрыв с навязанными советской властью жизненными целями и приоритетами. «Могу ли я жить так, как хочу? – вопрошает Куваев. – Я не успел мыслить, как я уже в школе, я уже в институте, я уже на производстве. Всё это с малой толикой не вполне осознанных телодвижений с моей стороны. Только теперь, когда я стал винтиком в машине обще<ства>, я задумываюсь, что всё это мне не надо. Не надо диплома, не хочу быть винтиком. Мне хватит чёрствой корки <и> собствен<ных> мыслей. Я хочу видеть, нюхать, есть, лизать мир; но я не хочу строить общество. Я хочу быть современным босяком. Могу ли я так? Нет! – говорит мне общество. Ты обязан. Ты обязан быть пчелой, иначе общество выкинет тебя из улья, как это делают пчёлы с больными и им ненужными подругами. Вот новая тенденция в вопросе личности и общества при социализме. Любопытен пример „стиляг“. Это люди, которые имели возможность не работать и не работали. Общество их задавило. Так будет с каждым. Но уже здесь есть ядро противоречия. Ведь общая тенденция прогресса – избавить людей от работы. Были эпохи, которые можно назвать эпохами „ненормированного рабочего дня“, это от питекантропа до капитализма. Потом были норма работы от 18 до 12 часов – ранний капитализм, потом 8 часов – капитализм, потом 7–6 час<ов> – социализм. Коммунизм в идеале, когда люди совсем не работают, а за них автоматы. Люди же либо играют на арфах, либо смотрят на звёзды, либо делают новую Венеру, либо рисуют Джоконду, увековечивая себя. Можно просто валять дурака… Человек по своей природе неповторим и индивидуален, но он вынужден жить в обществе, которому плевать на его индивидуальность, которое только хочет сделать из него штампованный винтик своего механизма. В этом противоречие человеческого существования. Над этим уровнем поднимаются сильные личности: гении всякого рода. Они заставляют общество признать свою индивидуальность и навязывают ему её продукт. Гений отчасти есть месть обществу со стороны задавленных масс индивидуальностей. Возможно, в этом заключается причина зарождения культа. Угнетённая, непризнанная личность обожествляет своего мстителя. Эту мысль можно положить в основу рассказа. Государство – это система управления массами. Наиболее удобный для всякого управления случай – это набор индивидуумов, свойства которых одинаковы, как биллиардные шары. С этой целью государство заводит токарную машинку обтачивания мыслей людей. Но материал для обточки разнороден, и шары получаются разные. Идеальным будет то государство, которое при выточке шаров каждый раз сможет приспосабливать свой токарный станок к материалу шара».