В 1969 году в руки Куваева попадает книга Василия Шульгина «1920 год». В письме Юрию Васильеву он признаётся, что проглотил её за несколько ночных часов. Эмоции, вызванные прочитанным, находят отражение и в тогдашней записной книжке, на страницах которой Куваев без обиняков называет Шульгина «гениальным мужиком». К этой характеристике присовокупляется краткий конспект «1920 года» и заявление о полной солидарности с позицией Шульгина по всем вопросам, что фактически означает запоздалую присягу на верность Белому движению и тем идеям, которым герой фильма Фридриха Эрмлера «Перед судом истории» не изменял всю свою долгую жизнь.
Тем не менее не стоит спешить загонять Куваева под какое-то одно знамя. Как бы ни разворачивались события, он, думается, никогда бы не стал ни подпевать хоровому исполнению «Интернационала», ни маршировать в рядах условных антисоветчиков, антикоммунистов или воскресших белогвардейцев. Не риторически, а совершенно всерьёз Куваев писал Алле Федотовой за год до своей смерти: «Политика меня не интересует, а с точки зрения патриотизма и верности своему государству – я верен ему и патриот не менее, чем Леонид Ильич Брежнев». Упоминание генерального секретаря ЦК КПСС, кстати говоря, не является апелляцией к эталону патриотизма, хранящемуся в Политбюро так же, как, например, эталон метра в штаб-квартире Международного бюро мер и весов во французском городе Севр. Куваев, скорее, имеет в виду, что необходимым запасом любви к родине и русской культуре, не уступающим по объёму запасу аналогичных качеств у Леонида Ильича, он обладает a priori и потому не должен предъявлять справку о гражданской лояльности.
Вряд ли, помещая творчество Куваева в исторический контекст, можно найти такую идеологию, в которой этот писатель растворялся бы полностью и без остатка. Так, по многим признакам взгляды Куваева близки социальному анархизму, который не нужно смешивать с его опереточным отражением в советских историко-революционных фильмах. В записной книжке, которую Куваев вёл в 1960 году, зафиксировано, что «Бернард Шоу в своей речи перед американцами сказал, что проповедь сильной личности – это проповедь анархизма». Отобразив этот факт, Куваев делает примечание, лишённое малейших признаков почтительности по отношению к английскому классику, но многое говорящее о мировоззренческих предпочтениях начинающего писателя: «А чем, собственно, плох анархизм, старый козёл?»
Если соотнести всё, что говорится о негативном влиянии государства на человеческую индивидуальность в «Территории», «Правилах бегства», а также в дневниках и записных книжках Куваева, с присущим этому автору неприятием эгоистического культа наживы, то неизбежно возникнет ассоциация с проповедью либертарного социализма. Но и в этом случае не следует полагать, что Куваев успешно пойман в ловушку чётких и непротиворечивых классификаций. Скажем, большинством либертарных социалистов разговоры о национальном единстве воспринимаются как манипулятивные уловки власть имущих, тогда как для Куваева этническая принадлежность была, вне сомнений, фактором чрезвычайно важным.
Вероятно, он не нашёл бы признаков искусственной экзальтации в знаменитой фразе Александра Суворова: «Мы русские, какой восторг!» Чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать рассказ «Кто-то должен курлыкать» или заглянуть в одно из писем Куваева Алле Федотовой: «Я русский и пишу для русских, а мы – особая нация». Даже линии литературных разломов проходили для Куваева там, где вступал в дело фактор этнического самосознания. В записной книжке 1967 года размышления о том, чем отличаются в творческом плане Бунин и Горький, резюмируются чрезвычайно лаконично: «Один писатель русский, другой пролетарский».
Ни один философский тезис, ни один художественный афоризм, ни одна цитата не покрывают собой содержание динамически развивавшихся мнений и взглядов Куваева.
Когда критик Николай Страхов спросил Льва Толстого, в чём заключается идея «Анны Карениной», то вместо желаемого ответа, расставляющего все точки над «i», получил совет и дальше размышлять над интересующей его проблемой. «Если бы я хотел сказать словами всё то, что имел в виду выразить романом, – написал Страхову Толстой, – то я должен бы был написать роман тот самый, который я написал, сначала…»
Так же и Куваев на вопрос, в чём заключается идея, которой он руководствовался в жизни, вполне мог бы ответить: «Если бы я хотел подытожить сделанное мною словесной формулой, то должен был бы заново написать все свои тексты».
Поэтому единственный способ извлечь эту формулу – всестороннее изучение куваевского наследия, противящегося прямолинейному и однозначному толкованию. Чем больше альтернативных интерпретаций будет предложено нынешними и будущими куваеведами, тем точнее будет искомый результат.
Скрытая проповедь
Разговор об отношении Куваева к советской власти, к идеям коммунизма, к сталинскому «авторитаризму», к хрущёвской оттепельной «либерализации», к брежневскому проекту всеобщего минимального благоденствия под вывеской «развитого социализма» и прочим занимательным вещам, окрашенным в революционно-марксистские цвета, неизбежно выводит к проблеме общей идеологической ориентации писателя. Разбирая эту проблему, можно было бы систематизировать высказывания Куваева, касающиеся различных философских теорий, популярных воззрений и политических деятелей. Каталог подобных оценок, будь он составлен, обладал бы, несомненно, серьёзной научной ценностью, но внутри биографического повествования он будет неуместен. Поэтому ограничимся рассмотрением того, как Олег Куваев относился к религии, имея в виду прежде всего христианское вероучение. Речь пойдёт не о декларациях Куваева по поводу атеизма или религиозного сознания, а о воплощении в его текстах представления о божественном, сакральном, нуминозном. Личная куваевская философия, разумеется, не будет тождественна сумме таких воплощений, но к пониманию её специфики мы, несомненно, приблизимся.
Вопрос «Есть ли Бог?» является фундаментальным и для простого человека, и для профессиональных ученых теологов. Не пытаясь на него ответить, мы сделаем следующее уточнение: «Есть ли Бог в произведениях Куваева?» И вот на этот вопрос ответить чрезвычайно легко. Нет никаких сомнений, что в текстах Куваева множество самых разных богов вполне комфортно уживается друг с другом.
Самый нижний уровень художественной вселенной Куваева занимают не столько боги, сколько божки, духи, которым подведомственны либо территории, локусы, участки, либо природные стихии. Среди них вятский «болотный бог», отправившийся вслед за Баклаковым на Чукотку, чтобы покровительствовать своему подопечному в сложных ситуациях, «всегда стоять» у него за спиной и «ворожить ему в нужный момент». В «Территории» роль персонального опекуна выполняет Лидия Макаровна, «ангел-хранитель молодых инженеров». На просторах Территории самовластно контролирует все процессы горения Бог огня – «остроносый застенчивый мужичок», получивший свою кличку за «невероятное умение разжигать костры в любое время и в любой обстановке».
Даже животные Территории сочетают в себе как звериные, так и демонические черты, приближаясь по своему статусу к существам, живущим на два пространства – обыденное и мифологическое. Чего стоят хотя бы их глаза, демаскирующие принадлежность к иному миру. Так, у зайца, которого Баклаков вознамерился сделать своей добычей, «жутковато поблёскивают… косые ведьмины глаза». Умичка, «крохотная оленегонная лайка», обладает «по-человечьи смышлёным взглядом», смущающим Баклакова. Кроме того, глаза у неё разноцветные: «один коричневый, второй голубой», что также хорошо вписывается в парадигму аномальных признаков, сигнализирующих о возможной связи с враждебными или чуждыми человеку потусторонними силами. Разноцветные глаза имеют, например, восточнославянские духи поля – полевик и поляха (они, конечно далеки от персонажей чукотской мифологии пространственно, но близки им, условно говоря, семантически). В романе Фёдора Сологуба «Мелкий бес», который населяют «полуживые-полумёртвые души, своего рода недолюди», обладательницей разноцветных глаз является один из самых отрицательных персонажей – Марья Осиповна Грушина (занимающаяся, помимо прочего, и ворожбой). Примечательно, что именно такими глазами Булгаков наделил Воланда, у которого правый глаз был чёрный, а «левый почему-то зелёный».