Говорить сколько-нибудь всерьез о стихах Лидии Бердяевой, по-моему, невозможно, так что я говорить о них и не буду. Раиса Маритен – не совсем то же самое. По большей части и она лишь зарифмовывает (очень простенько зарифмовывает) свои религиозные переживания, ни в каких рифмах не нуждающиеся («Я вложила мой дух в Божьи руки, мое сердце чисто, как воздух горных вершин, всё – свет», и так, увы, далее); но бывают если не прорывы, то проблески. Стихи о «деревьях жизни» мне просто нравятся, по крайней мере их финал, последние несколько строк. Уже то трогательно, что она описывает вот эти, мёдонские, деревья, на которые я сам смотрю, вот сейчас, на которые она смотрела, я так понимаю, из окна своего дома, все еще мною не найденного. Они ей являются как раз серыми, зимними, но с увитыми живым зеленым плющом стволами, «колоннами поэзии» (des colonnes de poésie), как не очень удачно она выражается. Эти колонны идут, может быть, от Поля Валери (от его незабываемой Cantiques des Colonnes в «Чарах»; так и Лидия Бердяева пишет по лекалам то Блока, то Ходасевича, подражая то «Двенадцати», то «Окнам во двор»); дальше все тоже довольно смутно; и только в последних пяти строчках (с отступом перед самой последней) стихи обретают то движение, оно же звучание, без которого никаких стихов нет и которое делает до некоторой степени не важным, на какие мифы опирается автор. Конечно (пусть простится мне сей трюизм), судить о стихах, написанных не на твоем родном языке, – дело довольно рискованное; мне все же кажется, что в этих строчках есть своя скромная магия; я часто повторяю их про себя:
Ils semblent parler de nous
Dans l’infaillible silence.
Depuis le Jardin perdu
Ils se souviennent de l’innocence.
Arbres de vie et non de science.
Вот попытка (очень вольного) перевода:
Они, похоже, о нас
Говорят в своей безупречной
Тишине. Они помнят о вечной
Невинности райского сада.
Деревья жизни, им познанья не надо.
Ну да, мы все с детства помним, что деревьям, а не нам дано величье совершенной жизни. А вот знал ли эти строки Лев Шестов с его вечной борьбой против «древа познания» за «древо жизни»? С Маритенами он был, конечно, знаком. Вот чудная запись в дневнике Лидии Юдифовны (11 ноября 1934 года): «К 5 ч. у нас собираются, как обычно по воскресеньям. Первым пришел милый Л. И. Шестов, затем Gabriel Marcel, приехали из Медона Раиса Маритэн с сестрой Верой (Жак – в Канаде), Марина Цветаева, Елена Извольская, Карпов, г-жа Гавронская (адвокат) и молодой голландец (с письмом и рекомендациями от А. Ремизова). Вечер прошел в оживленной беседе. М. Цветаева читала стихи. Р. Маритэн рассмешила нас, сказав, что она теперь la femme du marin, т. к. Жак часто ездит морем». Вот как: «М. Цветаева» читала, значит, стихи? Цветаева, кажется, читала стихи охотно, при любых обстоятельствах и в любом обществе, не обращая особенного внимания на слушателей, вообще на людей, не снисходя до них в своей трагической гордыне. Все же: каково ей было в компании этих двух мистических поэтесс? Мы ничего больше не узнаем: ни как Цветаева к ним относилась (Лидию не принимала, наверное, всерьез; а Раису? я думаю, тоже нет), ни как они относились к ней, к ее стихам, ни какие стихи она читала (в ноябре 1934-го могла читать свои лучшие, в том году и написанные: и «Тоску по родине», и «Куст», и «Сад», и «Рябину»). Узнаем шутку про «жену моряка», в самом деле, довольно удачную, учитывая морское, моряцкое, маритимное звучание фамилии отсутствующего томиста; но больше не узнаем ничего. А Габриель Марсель не понимал ведь, должно быть, по-русски; что он делал во время чтения? Через год, 8 октября 1935-го, Лидия записывает: «Ни обедал у Маритэн. Я не могла из-за болезни мамы. Вернувшись, Ни рассказал о впечатлении… Находит, что оба они, и Jacques, и Raïssa, очень изменились за это время. Сдвинулись духовно влево, освободились от слишком ортодоксального томизма. Книгой Ни „О назначении человека” Raïssa восхищается, a Jacques еще не все прочел, но очень заинтересован. Ни было у них очень приятно. Оба они очень дружественно к нему относятся. Принес он от Raïss’ы книгу ее поэм с трогательной надписью мне и Ни…» Где теперь эта книга? А сами стихи, что же, понравились? Что сказал о них Ни? Тишина, молчание, спросить уже не у кого.
Между прочим, Лидия тоже очень изменилась со времени своего обращения, своего прозелитического неистовства, тоже «сдвинулась влево». Католический пыл ее поугас, поубавилась и патетика, прилагательные вернулись на свое место. Это в начале 20-х писала она Евгении Герцык, что ведет жизнь полумонашескую (какую до самой своей смерти в 1960-м вела, очевидно, Раиса); теперь, в середине 30-х, мы находим у нее (Лидии) совсем иные мотивы и настроения. «Пятница. 21 февр. [1936]. К чаю в 5 ч. приехали: Ван дер Меер [редактор бельгийского католического издательства, где книги Маритенов по большей части и выходили] с женой и другом жены – M-me N (голландка), Раиса Маритэн с сестрой. Общение с ними очень приятно. Это люди большой культуры и духовной жизни… Очень оживленно беседовали на разные темы. Я рада была увидеть снова среди нас Ван дер Мееров. Оба они пережили тяжелую драму в связи с поступлением в монастырь и через год уходом. Я спрашиваю Христину (Ван дер Меер), не кажется ли ей мрачным сном все, что она пережила в монастыре? „Не сном, а кошмаром”, – отвечает она. И вот я думаю: „Какую цель ставит себе монастырская аскеза? Главное, конечно: ломать человеческую природу. И это, конечно, неверно. Не ломать нужно, а выявлять все то ценное, что в ней заложено. Сломать цветок легко, но он погибнет. Для того чтоб он расцвел, нужно дать ему то питание, ту почву, которой требует его природа. Розе – одно, тюльпану – другое, фиалке – третье. Одним влагу, другим сухость, одним солнце, другим – тень. Монастыри не раскрывают, а стирают, обесцвечивают, обезличивают души. Говорят: есть разные типы монастырей. Да, но в каждом типе так много душ, не похожих одна на другую, а их всех подводят под общие правила, общий уклад, традиции. И это калечит души, делает их бесцветными, однотонными, однообразными”».
Все-таки не зря была она женой главного персоналиста в русской философии; персонализм же с монастырской аскезой, с острогом пострига уживается довольно плохо; быть может, и вовсе не уживается. Бердяев монахов и не любил; «путь творчества» явно предпочитал «пути святости». Л. Ю. эта тема занимала, похоже, очень сильно, она к ней не раз возвращается. В 1935 году она пишет: «Много лет я читала мистиков, знаю почти всю мистическую литературу, но, за исключением очень немногих, нахожу, что все другие поражают однообразием своего пути, каким-то утомительным повторением тех же слов, тех же приемов для выражения внутренних переживаний, опыта. Впечатление такое, будто дана модель, и по этой модели создается бесчисленное количество более или менее удачных копий. Личность не выявляется в своем своеобразии, а подделывается под существующий образец и этим, конечно, искажается. И, думаю, нужно обладать огромной индивидуальностью, чтобы сохранить свое лицо в атмосфере подражания образцам. Такими и были Св. Франциск, Св. Тереза, еще немногие. Все же остальные подверглись общей нивелировке, подстрижены, обрезаны, говорят одним языком, повторяют будто заученные формулы, за которыми не видно, затуманено их самое дорогое – их личность, их лицо, их выражение…» Здесь могу лишь с ней согласиться. Эта страшная нивелировка личности, я сталкивался с ней и в буддизме; всегда протестовал против нее. Но в буддизме и нет никакой личности (говоря очень и очень упрощенно; буддизм ведь тоже разный, как и христианство, как и все на белом свете). «Я» иллюзорно, и даже не просто оно иллюзорно, но это и есть главная иллюзия, препятствующая просветлению, стоящая на пути к нирване, к сатори, вообще к искомому, как бы мы его ни назвали. Шопенгауэр, что вовсе не удивительно при всех тех «восточных» влияниях, которым подверглась мысль будирующего чудака, тоже не любил, как известно, «принцип индивидуации», предлагал преодоление «принципа индивидуации» на путях эстетического созерцания (именно созерцания), с одной стороны, и аскезы – с другой, усыпления, угашения, умертвления воли, «квиетива воли», как он называл это (от какого «квиетива», он сам, со своими двумя обедами и риторическими упражнениями на десерт, был, кажется, дальше, чем кто-либо, дальше, чем любой безропотный бюргер, над которым он с таким наслаждением издевался).