Гнилая конструкция, которую пытались соорудить следователи, шаталась и трещала, им не хватало аргументов, поэтому Юнга приволок в суд протоколы свидетельских показаний взрослых дочерей Масляевой. Сёстры жаловались, что за ними ведётся слежка, организованная, они в этом уверены, Серебренниковым, Итиным и сидящим в тюрьме Малобродским. Допросы были проведены разными следователями с разницей в пять дней, но тексты протоколов совпадали от буквы до буквы. Если верить датам, то следствие располагало этим убийственным доказательством моей злокозненности ещё до заседания Басманного суда, но отчего-то постеснялось его приобщить и лишь несколько дней спустя направило в ФСБ просьбу выяснить личности преследователей и защитить свидетелей. Налицо была очередная фальшивка, специально состряпанная к заседанию. Позже в деле я обнаружил и ответ ФСБ: в нём сообщалось, что информация о преследовании сестёр Масляевых не подтвердилась.
Мне нравится принятое в суде обращение «Ваша честь». Я пояснил, что не просто следую красивому ритуалу, но предполагаю, что честь в суде – не пустой звук. Я выразил уверенность в том, что все участники процесса обязаны руководствоваться законом и несут равную ответственность за свои слова и поступки. Я потребовал, чтобы следствие обосновало подозрение в моей виновности фактами и доказательствами. В ответ неслось привычное и скучное «есть основания полагать», «собрано достаточно улик и доказательств». Я просил разъяснить, почему вопреки принципу единообразного применения закона все обвиняемые помещены под домашний арест и только я один в тюрьме. В ответ цитировались положения кодекса: обвинён по тяжкой статье, скроется, уничтожит улики, запугает свидетелей, повлияет на ход расследования. Но в отношении остальных приводились те же нелепые, надуманные доводы. Доказательствами следствие себя не утруждало. Я требовал соблюдения своего права на защиту и признания презумпции невиновности, цитировал статьи Конституции и УПК. На эти требования вообще не было ответов. Всякий раз, когда я разражался своими филиппиками, в глазах судей и прокуроров отражалась смесь недоумения, раздражения и даже будто бы своеобразной жалости: вот же, опытный человек, должен бы понимать правила игры, в которой никто не выйдет за ограниченный флажками коридор, а ведёт себя как неразумное дитя. Композитор Александр Маноцков сказал: Малобродский ведёт себя так, как будто существует настоящий суд. В самом деле, я осмысленно придерживался этой позиции, и не только из наивного донкихотства. Это стратагема – игнорировать нечестные правила, презирать подменяющий правосудие сговор суда, прокуратуры и следствия, настаивать на логике, здравом смысле и соблюдении закона. Перспектива разбиться при этом о стену, сложенную из трусости, вранья и коррупции, была практически неминуема, но принять аморальные правила оппонентов само по себе было бы поражением. Единственную для себя возможность я видел в том, чтобы пребывать в не пересекающихся с ними мирах и продолжать стучаться в казавшуюся нерушимой стену. Впрочем, я подозревал, что внутри эта стена изрядно сгнила. Я знал о пикетах и акциях в театрах, о поручительствах и ходатайствах, о посвящённых «Театральному делу» газетных статьях и радиопередачах. В коридорах и залах судов я видел много красивых, честных лиц знакомых и незнакомых людей, пришедших поддержать меня, и понимал, что не вправе подвести их. Малодушие, измена собственному достоинству были бы предательством и косвенным соучастием в развращении умов и притуплении совести. Особенно остро я чувствовал ответственность перед молодыми людьми. Моё поколение, вероятно, повинно в том, что их жизнь начинается в таком неприглядном, бесчестном мире. И перед ними я испытывал стыд за не мною устроенный бездарный фарс, свидетелями и невольными участниками которого мы оказались.
Бурное многочасовое заседание закончилось. Прошло не больше десяти минут, и судья фирменной невнятной скороговоркой зачитала постановление, несомненно заранее заготовленное: в удовлетворении апелляционной жалобы отказать, решение Басманного суда оставить в силе.
Трансляцию не отключили. В результате какого-то очередного сбоя я стал свидетелем разговора двух тётушек: подследственной заключённой и её адвоката. О моём невольном соглядатайстве они не догадывались и мирно, словно две подруги на лавочке в сквере, вполголоса обсуждали наболевшее. Адвокат утешала и подбадривала свою подопечную. Видимо, не рассчитывая на успешный исход дела, советовала не пренебрегать молитвой и искать утешение в вере. Вторая рассказывала, что была у тюремного священника на исповеди. «Батюшка, отец Андрей, сказал: вот ты кладёшь записочки о здравии, там, и так далее, пиши на обороте свой вопрос, я буду отвечать».
Люди, способные задавать вопросы себе и миру, оказавшись в тюрьме, не всегда находят ответы самостоятельно. Некоторые, нуждаясь в духовной опоре, приходят к вере. У кого-то убеждения и отношения с религией сложились ещё на воле. Так или иначе, по статистике, процент верующих в тюрьме выше, чем за её стенами. Но я мало встречал людей, которые в заключении открыто демонстрировали свою веру. Истинная религиозность, как правило, неочевидна и редко встречается по обе стороны решётки.
Как-то мне довелось несколько часов провести в камере конвойного помещения Басманного суда с известным петербургским предпринимателем, проходившим по очень резонансному делу. После обмена приветствиями и непродолжительного, для знакомства, разговора я углубился в изучение материалов к предстоящему заседанию. Сосед вздыхал, кряхтел и тихонько причитал в полуметре от меня на короткой, в ширину камеры, лавочке. Вдруг раздалось странное басовитое пение. Поднимая глаза от документов, я успел задаться вопросом: здоров ли мой сосед? Внушительных размеров фигура соседа мерно покачивалась во всех направлениях, из стороны в сторону и взад-вперёд. Ещё секунда, и стало понятно: бизнесмен молился. К двери он прикрепил бумажную икону, в руках держал молитвенник. Я всегда считал молитву, даже коллективную, довольно сокровенным актом. Когда же человек обращается к Творцу один на один, то даже интимным. Сосед же, игнорируя моё присутствие, буквально грохотал, вероятно, твёрдо решив докричаться до бога если не силой убеждения, то силой голоса. При этом он подражал какому-то явно самодеятельному распеву, пародируя стиль церковной службы, которую, скорее всего, видел по телевизору. В дополнение цельной картины он размашисто крестился и кланялся. Не в силах проявить приличную событию деликатность, я остолбенело смотрел и слушал. Почувствовав, что я замер, сосед обернулся, извинился и спросил, не возражаю ли я против продолжения молитвы. Я не возражал. Но когда священнодействие закончилось, не удержался от вопросов. Человека этого я видел впервые, но достаточно знал о нём, читал о его деле. Какие-то дополнительные подробности он успел сообщить мне сам до того, как впал в одновременно трогательный и карикатурный экстаз. Он представлялся персонажем странным и, в общем, вполне одиозным. Горячо уверовал – так он, во всяком случае, уверял, попав под следствие и проведя год в тюрьме. Странной манере возносить молитвы никто его не обучал, просто ему казалось, что так эффектнее. Подозреваю, что склонность к публичным эффектам немало способствовала ему по пути в тюрьму.
Следующая встреча с высоким накалом религиозных чувств произошла, когда я был переведён в шестой корпус СИЗО 77/1. Мне довелось недолго соседствовать в одной камере с православным и мусульманином. В распоряжении первого были складень и Евангелие, второй владел переводным Кораном и ковриком. С перерывами на молитву, еду и курение табака они вели бесконечный и донельзя вульгарный диспут, впрочем, вполне миролюбивый. Уровень аргументов с обеих сторон не выдерживал никакой критики. Мне потребовалось немало искусства, чтобы не быть втянутым в это горячечное, но бессмысленное словоблудие. И я испытал облегчение, когда меня перевели в другую камеру.