Разумеется, вертухайское сословье неоднородно. Нельзя всех подогнать под единый типаж и всему дать универсальное объяснение. Конкретный человек и отдельная судьба могут быть рассмотрены под иным углом, возможно, с более сочувственным и внимательным отношением. Не стану углубляться, но признаю, что жалкое бытие в значительной степени определило сознание охранников, конвоиров и приставов. Их можно если не оправдать, то попытаться понять. Исключение составляют садисты, находящие в тюрьме применение своим маниакальным наклонностям, и движимые вдохновенной корыстью вороватые начальники да опера-взяточники.
В системе исполнения наказаний, по моим наблюдениям, встречаются четыре типа сотрудников. Одни своим положением тяготятся, как бы вынужденно терпят свою жизнь. Другие – энтузиасты службы. Истоки их энтузиазма могут быть разными: кто-то прельщается карьерными перспективами, но есть и поэты своего дела, горят на работе по вдохновению. Допускаю, что встречаются идейные вертухаи, искренне убеждённые, что служат общественному благу. Так или иначе, все, принадлежащие к типу энтузиастов, оправдывают свой профессиональный выбор соображениями долга. Люди третьего типа – деграданты или латентные маньяки. Четвёртыми движет корысть, они циничны и беспринципны. Третьи и четвёртые суть объекты Уголовного кодекса и криминальной психиатрии. Я немного расскажу об избранных представителях двух первых типов.
Если прозвища следователям давал я сам, исходя из своих непосредственных впечатлений, то клички сотрудников тюрьмы, порой труднообъяснимые, я узнавал от своих соседей-старожилов. Так как общение между камерами «кремлёвского централа» было практически исключено, то в разных камерах одни и те же люди прозывались по-разному. Забавными персонажами были офицеры – старшие смен и дежурные помощники начальника СИЗО. Их подлинные имена неизвестны. Немногословное общение с ними ограничивалось утренними и вечерними проверками, проходившими согласно скучному однотипному сценарию. Периодически они сопровождали обход начальника или представителей общественной наблюдательной комиссии. Для меня они отчасти реальные, а отчасти придуманные люди. Об одном из них, Псине, я уже рассказал. Вот ещё несколько портретов.
Голубоглазый начинающий полнеть майор обладал нетипично большой копной светлых вьющихся волос. Говорил тихо и медленно. Улыбался грустно, мечтательно. И весь казался каким-то мягким и нежным. Куртка и колпак повара были бы более органичными ему, чем форма офицера ФСИН. В одной из камер его почему-то звали Элвис, хотя он ничем не проявил своих музыкальных дарований. В другой – более обидно, но и более точно майора дразнили Мальчик-Девочка. Я про себя называл его Мальвиной, но не говорил об этом соседям, потому что не хотел, чтобы этот безобидный человек был объектом насмешек. Из десятков тюремщиков, которых я повидал за одиннадцать месяцев заключения, пожалуй, только он да ещё Иваныч вызывали пусть не симпатию, но нейтральное чувство, без примеси презрения и брезгливости.
Конь или, по другой версии, Омоновец был ему полной противоположностью. Немолодой, но стройный, атлетичный, высокий, он, казалось, непрерывно любовался своей молодцеватостью. Ещё он держал себя за весельчака и острослова. Скаля в широкой улыбке поистине лошадиные зубы, он громче всех смеялся над своими солдафонскими шутками. Однажды на утренней проверке я, в тот день дежурный по камере, докладывал Коню: в камере двое, один на выезде (Диму Попелыша рано увезли в суд). Хохотнув и по-ленински прищурившись, Конь переспросил: точно на выезде? Учитывая строгие порядки и повышенные меры безопасности «кремлёвского централа», это звучало парафразом старинного анекдота, в котором тюремщик, позвякивая связкой огромных ключей, издевательски интересовался у арестанта: «А куда ты, нафиг, денешься?» «Вертухаи шутят», – мрачно прокомментировал я тупую шутку. «А у него третий год уже одна и та же шутка», – ответил давно сидящий Миша Хрузин. Конь откровенно наслаждался правом запрещать или разрешать. Выбор почти всегда был в пользу запрета. Правила внутреннего распорядка, к его явному наслаждению, были нарочно устроены так, чтобы его запреты были глумливо бессмысленными. Если случалось попросить его на полчаса продлить время работы телевизора, чтобы досмотреть до конца фильм или футбольный матч, то можно было быть почти уверенным, что ровно в 22:30 он, счастливо ухмыляясь, лично нажмёт кнопку, из коридора управляющую отключением телесигнала. Большую радость ему доставляло наблюдать, как по его требованию сидельцы снимали с батарей и кроватных спинок мокрые после стирки вещи, рассовывали их по пакетам. Если мы не успевали спрятать самодельные верёвки, то Конь-Омоновец торжественно их изымал и всерьёз грозил взысканиями. При этом он как бы проявлял понимание: мужики, ничего не поделаешь – правила; на время проверки всё уберете, потом снова развесите, но аккуратно. По окончании проверки из пакетов для мусора сплетались новые верёвки. Обязательные проверки проходили дважды в день, часто бывали внеплановые. В его смену чаще, чем в другие, проводился большой шмон. В отличие от малого ежедневного, большой, три-четыре раза в месяц, был устроен следующим образом. Арестанты собирали в сумки все свои личные вещи и книги. В особом помещении происходил скрупулёзный досмотр с составлением подробной, вплоть до перечня нижнего белья, описи. Пока несколько охранников шмонали одного зэка, остальные коротали время в тесном «трамвае». В это время в камере другие сотрудники переворачивали постели и простукивали стены, изучали содержимое тумбочек и холодильника. По окончании перед дверями камеры мы находили кучи вещей, которые Конь и его коллеги посчитали излишними или запрещёнными.
Другого офицера в одной из камер звали Дядя Паша. Не знаю, настоящее ли это имя. Дядя был младше половины заключённых, но прозвище ему шло. Сутулая фигура, усталое, немного болезненное лицо. Замкнутый и скучный. Вполне безвредный, в нём не чувствовалось угрозы. Подобно тому как Элвиса я представлял себе в костюме повара, на Дядю Пашу я мысленно примеривал серенькую байковую рубашку, старомодный пиджак в неброскую полоску и широкие брюки, заправленные в валенки. Наверное, так его воспринимал не я один, иначе откуда вторая кличка – Деревня? Была ещё и третья, трудно объяснимая, но на ней настаивал Давидыч, относившийся к Дяде Паше с симпатией, – King. Ни в облике, ни в служебном положении Дяди Паши ничто не вызывало такой ассоциации. Он производил впечатление человека, начисто лишённого амбиций. Звание майора, вероятно, было пределом его роста, он терпеливо дожидался пенсии. Поговаривали, что его брат служил в другом московском СИЗО. Фантазия вычерчивала унылую историю успеха двух деревенских братьев, нашедших во ФСИН единственно возможный социальный лифт. Моё воображение пасовало перед попыткой представить себе, есть ли у этих людей дети, насколько строги или нежны их отношения, что рассказывают они сыновьям и дочерям о своей работе? Один из старших офицеров, служивших в «кремлёвке» – я с ним встречался всего раз, никакая кличка к нему не прилипла, – был потомственным тюремщиком: его дед и отец были начальниками следственных изоляторов, а теперь он и сам дослужился до начальника. Разные бывают трудовые династии.
Ревнивый капитан получил прозвище из-за того, что неотступно сопровождал молодую и очень смазливую женщину-доктора. Не знаю, было ли это ухаживанием или их уже связывали более определённые узы. Так или иначе, Ревнивый капитан не отходил от своей пассии ни на шаг. Периодически он обводил окружающих грозным взглядом, как бы предупреждая, что в случае чего развязка будет мгновенной. Зэки находили в этом развлечение и, дразня ревнивца, кокетничали с красоткой. Он был немного ниже своей избранницы и начинал полнеть, поэтому комично втягивал живот и разводил плечи. Избранница принимала обожание со скучающим видом, но, кажется, ей льстили капитанский напор и страсть. Когда её не было рядом, капитан становился хамоватым и надменным. Я испытывал некоторые проблемы со здоровьем. Лекарства в камере держать не разрешалось; их, не всегда регулярно, приносили медработники. Когда тонкая рука с длинными, выкрашенными разноцветным лаком ногтями отмеривала мне порцию таблеток и подавала через окошко в двери, я физически ощущал на себе поток жгучей ненависти. Невозможно представить, что происходило с ним, когда врач занималась более молодыми и симпатичными арестантами. Была опасность, что однажды его хватит удар. Когда красотка-врач впервые принесла мне прописанные лекарства и я назвал свою фамилию, то услышал в ответ: знаю, вас тут все знают. И правда, благодаря большому резонансу, вызванному «Театральным делом», и широкой общественной поддержке, в том числе в прессе, я, как оказалось, вызывал интерес у женского медперсонала «кремлёвки».